Шрифт:
До сих пор льщу себя надеждой, что мне удалось бы вернуть состояние тончайшей гармонии, которое ушло со смертью первого супруга моей вольнолюбивой Марианны.
Она продолжала существовать: в отдалении от меня и совсем рядом. Париж — наркотик для души, как и все столицы, но наркотик куда более неотвязный, чем все ему подобные. Он притягивал к себе нас обоих.
Она по-прежнему устраивала приемы. Хлопотала о возвращении и издавала труды мужа, распоряжалась богатством, которое после реабилитации Антуана к ней отчасти вернулось, стригла купоны со всех его дел. Она приобретала вес — к сожалению, не только моральный. Она старела. Она становилась сущей развалиной.
Плотно закупоренный флакончик в форме хрустального яйца стучал в моё бессмертное сердце.
Знаете? Наступает день, когда любой миг существования становится невыносимым.
Тогда призывают нас.
…Слуги были вышколены до предела. Чтоб удалить их, не понадобилось шевельнуть и ресницей. Кровать, на которой лежала больная, была роскошной — не чета никаким прежним.
Мари смогла лишь повернуть голову ко мне навстречу — десятипудовая туша, в которую она обратилась, давно не подчинялась ей. Простыни по её приказу сменили не далее чем минуту назад, перекатив тело с боку на бок и обратно, аромат кельнской воды и пачулей пропитал её кожу и поднимался со всех жаровен, но в спальне всё равно витали запахи разложения и гибели.
А я не изменился с тех пор, как мы виделись последний раз, — и это усугубляло мой стыд.
Щёголь в высоком цилиндре, с тросточкой (их я не отдал лакею, а бросил тут же, рядом с постелью), в сюртуке, плотно схваченном у талии и с полами до колен, в панталонах со штрипками и остроносых башмаках. И в лайковых перчатках, естественно.
— Ты пришёл, — сказала она, облизывая потрескавшиеся губы. — Именно ты.
Выглядит несуразно, когда старуха обращается на «вы», к юнцу, которого она знает с младых ногтей. Оба мы это понимали.
— Ничего особо удивительного: мы всегда проверяем адрес, по которому идём.
— Знаешь, я никогда не задумывалась о том, хочу ли вернуть тот день. Никогда, на самом деле, не хотела этого. Но всегда надеялась.
Я ничего не ответил, только присел рядом с ней на простыни. И вот удивительное дело! Лицо её с заострившимися чертами, с морщинами, которые сгладились от того, что она лежала, — лицо это было для меня почти прежним. Почти юным.
— Говорят, вы просите рассказать жизнь. Объяснить причины, — почти шёпот.
— Не надо. Я ведь всё это время находился в двух шагах от вас. Так легко и просто оставаться незаметным.
— Ах. Записному денди?
Мы рассмеялись оба. Потом я ответил:
— Было бы желание, ворох модной одежды и доброе знакомство с покойным мсье Видоком.
— Сыщиком?
— Если он сыщик, я, наверное, овца с голубым бантом на шейке.
— Но мне нужно выговориться. Хоть сейчас.
— И получить разрыв сердца, — я снял перчатки, бросил в цилиндр не глядя. Попал.
— Тогда зачем ты явился?
— Неужели вы не знаете?
Может быть, я имел в виду нечто другое, но когда наклонился к лицу Мари, из-под ворота выскользнул мой рубиновый кулон. Она только и смогла произнести:
— Это… живое? То самое? До сих пор ждёт?
— Дирги и все вещи, относящиеся к диргам, — умеют сохранять жизнь. И умеют ждать практически бесконечно. Оба искусства мы довели до виртуозности.
— Что я могу для тебя сделать помимо исповеди? Ну да, вы не берёте платы, но подарок…
— Дитя, — ответил я. — Тогда я посовестился. Тогда я не знал в точности, как это сделать, даже — как завести разговор о таком с другими сородичами. Теперь дело обстоит иначе.
— Теперь уже поздно.
— Ничуть, Ты понимаешь, о чём я, Мари? Не о жизни. Те более не о соитии. Лишь о малой частице тебя самой.
Моя нагая рука проникла внутрь потных одеял и погладила впавший, как у недавней родильницы, живот. Кажется, вся старческая мерзость отложилась на бёдрах и ягодицах. Или просто мои пальцы обладают свойством воскрешать былое?
— Ты не сможешь сделать ничего такого без моего согласия, — в голосе Мари звучал не приказ, а скорее просьба об избавлении.
— Не смогу. У нас тоже имеется своя этика. Но уж поверь мне, сейчас ты ничего бы не заподозрила. Наша собственная химия покрепче опия и эфира вместе взятых.
— Тогда я хочу того, что ты сказал, больше всего на свете. Больше рая, о котором стало так модно говорить. Сын Антуана? Сын нас двоих?
— Если получится — даже троих. Там есть нечто и от меня.