Шрифт:
— Он же Восточный, — Ройбер пожал плечами. — Штрафной, можно сказать. Как занесло, спрашиваете? Я голосовал за масло против пушек. Принципиально одевался только у еврейского портного. Ну и мой учитель, уважаемый доктор Альберт Швейцер, выглядел не весьма на фоне тысячелетнего рейха.
— С его благоговением к жизни, — подхватил лейтенант. — Вот уж поистине…
— Тогда совсем иной вопрос, Ройбер. Как это вам удалось так легко отделаться?
— Наверное, фюрер увидел во мне коллегу, — усмехнулся Курт. — Он живописец, а я график.
На том офицеры расстались, холодно кивнув друг другу. Когда Штайндлер и Даниэльс ушли, Ройбер завел женщину в подвал разрушенного дома, где находился его госпиталь. Она тотчас уткнулась спиной в угол стены, свернулась там в неряшливый узел.
— Я тебя знаю? Лечил тебя или ребенка?
— Нет, — говорила она с трудом.
— Есть хочешь? Солдаты копили пайки на рождество, готовились. Вон ёлку из соломы навертели. Последнюю тягловую лошадь пустили на колбаски. Все равно ей никакого подножного корма не найдёшь. Да тут все тяжелораненые, нас лучше прочих снабжают. Дать тебе?
— Не надо, ты меня уже накормил, — некое подобие усмешки родилось на скорбном лице.
— Ради малыша хоть поешь. Он ведь грудной, я вижу.
— Молока во мне уж не прибудет. Знаешь? Я сейчас умру. И он тоже.
— Нет. Не уходи.
— Да, — она побаюкала слабо пищащего младенца и вдруг твёрдо сказала:
— Рисуй меня и его — тогда мы будем живы. Знаешь стихи? «Вот я умру — и что-то от меня останется на этом полотне».
— Это же… Это русские слова. Как я их понимаю? Как мы с тобой вообще говорим?
— Рисуй, — властно и звонко повторила она, распрямляясь и выйдя из тени.
У него не было полотна, а в стихах упоминался именно холст, и кистей нет, и красок, и даже простого карандаша, думал Ройбер, торопливо шаря глазами по полу и стенам, открывая ящики древних школьных шкафов, здесь же когда-то, до нашей блокады, школа была.
Вдруг он вспомнил: русская школьная карта. Грязноватый кусок проклеенного полотна, размером полтора на полтора метра. Вот она, постелена на дне широкого полупустого ящика с медикаментами.
Вытащил карту, взял в руки, смахнул пыль и расстелил на столе, откуда стряхнул пузырьки из-под лекарств, бумаги и объедки.
— Готово. Чем мне рисовать?
— Возьми уголь из буржуйки. Из печки.
Уголёк будто примёрз к руке — огонь тоже было почти нечем кормить. Но рука шла твердо — будто ей водит кто, подумал он. И еще ему казалось, что он не смотрит в угол, куда снова забилась непонятная гостья, но видит.
Видит.
…Гибкий стан ее пригнулся к коленям, чтобы укрыть собою заснувшее дитя. Тонкие, нежные черты исполнены света. Глаза полузакрыты как бы в смертной истоме, но в них нет скорби — лишь мягкая печаль. Ее плат развернулся полукругом вокруг обоих, точно крыло большой птицы, будто преграда холодному, неприютному миру этой ночи. Не царица — одежда совсем неказиста. Не святая — слишком много в ней горечи…
— Мадонна, — произнес Отто из-за его плеча. У Отто Шварца было проникающее ранение в живот, последнее время он не мог и повернуться на полу, не то что с него встать. — Доктор, так вы решили выполнить нашу просьбу?
— Ты что творишь? На место иди. Нет, погоди. Просьбу?
— Ну да. Мы же хотели, чтобы вы нам святую картинку нарисовали на Рождество. Только это…
— Это не картинка, — произнес кто-то еще из больных. — Это икона.
— Да, — вдруг понял Курт.
И написал вокруг изображения с одной стороны:
Рождество в котле.
И с другой:
Свет. Жизнь. Любовь.
Три простых слова, на которые они в своем кромешном аду не отваживались, пожалуй, даже в письмах родным и близким.
— А где она… Русская? Не могла она уйти мимо меня так, чтобы я не заметил.
— Вы про кого, доктор Курт? Померещилось с голоду, наверно. Всем нам здесь неведомо что мерещится.
— Или лихорадка от подвальной сырости напала, — отозвался еще один раненый. — Вон, в том углу будто гнилушки светятся.
В самом деле, там где сидела неведомая пришелица, оставалось…
Ещё оставалось еле заметное призрачное свечение, которое пульсировало в некоем непонятном ритме.
В ритме боя невидимых часов.
Один… Два… Три…
Двенадцать.
— С Рождеством Христовым, — отчего-то тихо сказал, глядя на фосфоресцирующий циферблат своего хронометра, молодой лейтенант разведки по фамилии Видер.
Тотчас cнаружи раздались нестройные хлопки, и хмурое небо озарили сотни крутых извилистых дуг со звездочками на конце — многоцветные сигнальные снаряды, что были пущены из ненужных более ракетниц. Одна из этих звездочек, самая яркая, как-то странно зависла над самим бункером и некоторое время оставалась в том же положении, прежде чем пасть наземь. Однако никто из солдат не обратил на это внимания, потому что все глядели на Деву с Младенцем.