Шрифт:
— Мухи какие-то… — сказала сердито.
— Это не мухи, это я. Лезь сюда, станция.
Дина мигом вскарабкалась по столику на верхнюю полку. Девочки легли рядом, уткнувшись носами в стекло. Показалась узкая деревянная платформа, здание вокзала с чахлыми акациями, заколоченные низкие дома… Серый забор облепили, как мухи, люди на мешках, с узлами… Но поезд, не останавливаясь, уходил дальше.
— Почему проехали? — спросила Лена.
— Мы же санитарный! Видала, двери позакрывали? Никого не сажают.
— Почему?
— Мешочникам и беженцам нельзя. И с подножек и с крыш сгоняют. Нельзя.
— Мы больше не беженцы?
— Конечно, нет! Вчера одну с ребеночком все-таки посадили… На паровоз.
— На паровоз?
— Ага. К машинисту.
— Конечно, пусть тоже едет…
Лена поводила пальцем по стеклу.
— А Москва еще далеко?
— Может, пять дней, может, десять. Сперва Ростов.
— А Саратов?
— Саратов, может, двадцать.
Сзади щелкнула, отодвинулась дверь. На пороге купе стояла девушка в красной косынке, та самая, которой Дина приносила тогда воду. Она держала деревянную шайку, какой-то сверток…
— Девчоночки, стричься-бриться айда!
Красная косынка порхнула на голове. Девушка была в клеенчатом фартуке, на ногах — горбоносые деревянные чеботки. Дина слезла, стащила Лену.
— А бабушка наша где?
— Цела, не пропадет. Пошли!
— Они вышли в коридор. Двери других купе были закрыты, по ним ползали солнечные пятна. В конце коридора перегородка, разделявшая купе, была снята, получилось что-то вроде комнаты, где стояли три стола.
Девушка отворила дверь тамбура. Неровно двигалась площадка, под ней мерно раскачивались буфера, мчалась куда-то серая земля. В первом купе соседнего вагона у раскаленной железной печурки было так жарко, что даже в открытое окно не залетал свежий воздух. На печурке стояло кипящее ведро, у окна табуретка, висели в простенках халаты. Девушка сказала:
— Ты первая садись. Волосы — золото! Снимать жалко.
Она накинула на Дину халат — та стала смешная, вроде старушки, — вынула из шкафчика ножницы, машинку… Держась подальше от печурки, Лена смотрела, как ножницы ловко щелкают над Дининой головой, а срезанные рыжие прядки летят на пол, блестя на солнце.
— Не вертись, ухо отстригу! — крикнула девушка.
Дина вдруг стала похожей на Алешку. Девушка пощелкала машинкой — она превратилась вовсе в незнакомую: голова круглая, как арбуз, белая, а лицо темное, надутое…
— Теперь ты.
Лене стало страшно. Но она послушно полезла на табуретку. Девушка подсадила ее, и холодные ножницы задвигались над ухом. На пол полетели светлые прядки, смешались с рыжими и тоже заблестели. Лена ежилась, от печурки тянуло жаром, вода в бачке весело булькала. Машинка ползла выше, выше, и девушка засмеялась:
— Вот и не признает вас теперь бабка. Чистые мальчишки! Мыться давайте!
Развернула сверток, в нем были два одинаковых платья, грубые веревочные тапки, белье… В окошко дунуло прохладой, пропел близкий паровозный гудок. Вагон застучал тише, тише и остановился.
Кузьминишна вышла на площадку.
Солнце, горячее солнце ослепило ее. Оно лилось из распахнувшейся двери, рвалось из щелей заколоченного окошка.
Кузьминишна сняла повойник. Седые волосы сразу растрепал ветер, теплый и душистый. Пахло травой, распустившимися почками — поезд стоял в степи у разъезда, а рядом с насыпью качались две тонкие, точно обнявшиеся березки. Ветки у них были прозрачные от солнца. За березками стелился низкорослый ольшаник. А дальше, у неровного, в бурых пятнах обрыва, темнел перекинутый через овраг странно знакомый мост.
Кузьминишна ступила на подножку. Ветер тотчас подхватил подол юбки, завернул вокруг ног. Солнце обдало жаром руки в засученных рукавах.
Прислонившись к двери, Кузьминишна смотрела вперед.
Так много передумала она в эту первую короткую ночь их нового пути! Перебрала в памяти всю свою горькую жизнь, переговорила сама с собой о том, что ждет ее теперь, о нежданно-негаданно пришедшей вести от дочери, о скрытых своих надеждах и радостях.
Кузьминишна никогда, даже в самые трудные минуты, не сомневалась, что много перенесшего человека рано или поздно ждет радость.
Дочь!
Кузьминишна вспомнила, как ее привезли когда-то из деревни в огромную шумную Москву, оторвав от грудного ребенка, в кормилицы к незнакомым, чуждым людям. Как, одетая в богатый шуршащий сарафан и расшитый повойник, она впервые вышла из детской в громадный зал с желтым сверкающим полом и тонконогими, как пауки, стульями… Как ей навстречу из большой блестящей двери вышла такая же нарядная кормилица с ребенком на руках. Кузьминишна поклонилась, та поклонилась тоже. Кузьминишна подняла руку, поправила розовый атласный бант у ребенка на одеяле — незнакомка тоже поправила бант на таком же одеяле. И только позже Кузьминишна догадалась — это зеркало…