Шрифт:
— Напрасно вы так говорите! — Иван Иванович пытливо всмотрелся в лицо терапевта. — Поймите, каждому человеку по-своему страшно, и все хотят жить. Но мы в укрытии работаем, а бойцы находятся под огнем.
Смольников промолчал, и главный хирург подземного госпиталя понял, что его слова не доходят до врача, который думал сейчас только о собственном спасении.
— Вам нужен научный багаж, и вы хотите, чтобы я здесь, подвергаясь ежеминутно смертельной опасности, занимался вашими экспериментами? — не удержался Смольников, вообразив, что перед ним отступают.
Аржанов вздрогнул, словно его неожиданно кольнули ножом.
— Вы не только трусливы, но вы просто… просто… — Он отвернулся, обуреваемый желанием выругаться, и вышел из отсека операционной.
…Раненый лежал неподвижно. Темнели провалы его полузакрытых глаз, чернели густые брови, вздернутая губа пересохшего рта обтянулась над младенчески белыми, острыми зубами. Дышал он часто, но лишь чуть-чуть захватывая воздух, точно боялся обжечься глубоким вздохом.
«Это Петров. — Иван Иванович наклонился, всматриваясь в уже знакомые черты. — Сквозное осколочное ранение в правое бедро и плечо, осколок в лобно-теменной области… Раны ноги и руки протекают сравнительно благополучно, а ранение черепа представляет страшную картину. Осколок протащил в мозг кусок сукна от пилотки, обрывки кожи с волосами. Пыль, жара… и началось грозное осложнение, очень похожее на анаэробную инфекцию мозга. Конечно, в острых случаях такие раненые гибнут, не доходя до госпиталей фронтового района. Смольников прав. Но разве все эти раненые безнадежны? Нужно самое активное комплексное лечение, а врач оказался размазней, тряпкой, дрянью. — Иван Иванович проверил пульс больного. — Очень частый, а температура не свыше тридцати семи и трех, такое же расхождение, как и при газовой гангрене».
Хирург вымыл руки, надел перчатки, сам сменил повязку на ране. Смольников так и не сменил ее. И снова Иван Иванович вскипел гневом: «Женщины работают, не щадя себя! Та же Лариса Фирсова… Лариса… — Заныло сердце, когда представилась она, отчужденная, с письмом в руках. — Ну вот, совсем отошла от меня. И ничего тут не поделаешь, обижаться нельзя…»
Когда хирург осторожно прятал концы бинта под повязку, раненый открыл глаза и остановил замутненный взгляд на его лице.
— Что, дорогой, как чувствуешь себя? Чувствуешь как? — тихо, но настойчиво, словно пробивая туман, затемнявший сознание больного, спросил доктор.
— Болит. Голова болит, — подавленным голосом произнес Петров. — Прямо разрывается… голова…
«Да, да, да, те же распирающие боли, что и в любой части тела при гангрене, — отметил хирург. — По-видимому, размозженное вещество мозга — такая же питательная среда для анаэробных бактерий, как мышцы».
— Боли-ит. Боли-ит, — повторял Петров, цепляясь слабыми пальцами за рукав хирурга.
Иван Иванович промолчал, только погладил свободной рукой плечо раненого. Но ему вспомнилось несколько случаев в его фронтовой работе, похожих на этот, когда удалось прекратить выпячивание мозга, уходящего из черепной коробки. Раненые пережили роковые десять дней и были эвакуированы. То же было в госпитале на подступах к Сталинграду. Но там провести дополнительное исследование не смогли: лаборатория и переданные туда анализы погибли от взрыва авиабомбы. Тогда-то и прослезился Аржанов, поведав Логунову о своем огорчении. Ведь один и тот же микроб отличается разной степенью ядовитости, в зависимости от свойств окружающей его среды. Могут образоваться сульфамидоустойчивые микробы. Никаких указаний, никакого опыта по этой части нет. Но неужели отказаться от лечения?
Все протестует в душе хирурга.
Конечно, течение болезни очень бурное, но нельзя опускать руки, даже не пытаясь облегчить страдания раненого.
— Вас просят в операционную! — второй раз окликнула Галиева, стоя за спиной Аржанова.
Иван Иванович обернулся, еще погруженный в раздумье.
— Вас зовут в операционную. Там ранение позвоночника. — Помедлив, Галиева тише добавила. — Говорят, батальон на вокзале совсем отрезан от своего полка. Отрезан и теперь… теперь его окружили…
Оставшись один в палате, где лежали раненые с гангреной, Смольников, еще более напуганный сообщением Галиевой, вспомнил полуразрушенное белое здание вокзала с остатками решеток и круглых окон на фронтонах крыши, обгорелые вагоны на путях, покоробленных взрывами, задымленную башню водокачки, пробитую снарядами, которую теперь видно с берега Волги. Если батальон отрезан, то его, конечно, уничтожат. Расправятся и с полком… расправятся с дивизией, с армией Чуйкова, которая пытается закрепиться над волжским обрывом. Всех, всех столкнут, раздавят, сметут фашистские танки, как сметает лавина горного обвала постройки, поставленные слабыми человеческими руками.
Рассуждения Смольникова были прерваны очередным налетом авиации.
— Легко сказать: поборите страх! — прошептал он и, чувствуя, как смертельный холод сковывает его тело, забился в угол перевязочной, зажмурился, закрыл лицо руками. — Вон как завывают там, наверху.
Штольня сделана саперами добротно. Но поможет ли, спасет ли это, если обвалится круча берега? Тогда здесь можно оказаться в положении заживо погребенного. В таких случаях люди задыхаются быстро. Но как ни быстро, а с полчаса, а то и целые сутки промучаешься.
Вот бомба рухнула, затрещали бревна крепления, зашелестела, потекла осыпавшаяся земля. Смольников вскочил, растерянно заметался.
«Можно ли работать в таких условиях? Все назначения перепутались в голове врача: кому спинномозговой прокол, кому стрептоцид, какую и у кого взять пробу для анализа? Они сумасшедшие: Решетов, Злобин, Аржанов, эта гордячка Фирсова, насмешница Шефер. Мучают умирающих людей, мучаются сами, истязают меня своими приставаниями. Могли ведь обратиться в санотдел армии или сануправление фронта, в Москву… Военные куда ни шло: они с оружием, их этому обучили, ну и пусть дерутся! Но почему же врачи должны страдать здесь? Страдать и погибнуть!»