Шрифт:
О матери Наташа старалась не думать, слишком тяжела была эта утрата. Только возникла мысль о ней — сразу перехватило дыхание, и девушка судорожно глотнула, боясь кашлянуть.
И еще она вспомнила в эти мучительно долгие минуты, как любила вечерами выбегать на бульвар возле площади Павших борцов. Сквозь ветви деревьев светились окна многоэтажных зданий. Над деревьями, над высокими домами в спокойной синеве ярко горели звезды. Но, наверное, не было краше города, когда ложилась на просторы Волги зима. В ясные зимние дни мороз спорил с солнцем, белизна снегов — с синевой неба. А по ночам, особенно при луне, небо казалось таким глубоким, таким прозрачным, что звезды в самом деле излучали сияние, похожее на блеск брильянтов. И как торжественно возвышались щедро освещенные изнутри дома на заснеженных белых улицах!
Все радовало, манило счастьем жизни.
Рука Наташи ощущает что-то мокрое и липкое. Она смотрит на свою ладонь. Пролитая, уже запекшаяся кровь врага… Рядом чернеет его труп. Наташа пятится в обход, толкает подругу подошвами.
Наконец они добираются до нужного им подвала на бывшей Волго-Донской, прячут термосы и осторожно спускаются в черноту. Среди жильцов есть знакомые, и теплой встречи с «родственником» не получается. Женщина с крашеными губами не спеша встает, идет к выходу. Наташа взглядывает на Лину, обе бледнеют…
— Стерва! Нарочно к нам ее подселили, — сказала старуха из угла, как будто ни к кому не обращаясь. — Вчера выдала разведчика. Ушла, и сразу явились. И взяли. Убила бы ее, да силушки нет.
Девчата, не дослушав, быстро идут к двери. Через две ступеньки, оступаясь в потемках, — наверх и скатываются в щель возле входа, где спрятали термосы. Свет ручного фонарика скользит почти следом по краю насыпи. Прижмурясь, чтобы не выдать себя блеском глаз, девушки смотрят из темноты на солдат и офицера, проходящего так близко, что слышится запах духов и табака. Да, старуха права, фашисты спускаются в подвал. Подруги почти бегут дальше, на ходу надевая лямки термосов, петляя по заваленным дворам, приближаются к вокзальной площади. В свете ракет высится возле перекидного моста задымленная башня водокачки. Черными провалами окон, пробоинами стен, зияющей пустотой за обрушившимися простенками смотрит на дружинниц истерзанное здание вокзала. И там не кипит бой. Значит, красноармейцы батальона бились до последнего человека, как бились до них моряки, как рота Калеганова на Московской улице…
Проходит грузовая машина. К вокзалу. Пробегает взвод немецких солдат. К вокзалу. Занят врагом! Рычанье шестиствольного миномета раздается оттуда. Второй отозвался из левого крыла… Офицер в сером плаще и высокой фуражке достает что-то из полевой сумки у разбитой террасы.
Опоздали! Опоздали!
Девушки находились уже в нейтральной зоне — ползли по неглубокому ходу сообщения, когда их накрыл немецкий полковой миномет. Занималось тусклое утро. Все было серое, страшное, но так хотелось жить!.. Потом ударило совсем рядом, и земля завалила Наташу. Лина откапывала подругу и плакала злыми слезами, не обращая внимания на свист осколков. Она обтерла ей лицо, осмотрела, ощупала. Сердце билось. Обрадованная Лина зацепила лямки за плечи Наташи, находившейся в глубоком обмороке, и поволокла, обдирая о щебень ее тело, зацепляя за камни густыми косами. Все заживет, все зарастет, только бы вытащить живую!
— На вокзале теперь немецкие минометы стоят! — крикнула она красноармейцам, втащившим их обеих в траншею переднего края. — Передайте скорее: пусть наши бьют по вокзалу! Пусть никого не посылают в подвал на Волго-Донской: там ловушка.
— Как она, Иван Иванович? — с боязнью спросила Лина.
— Контужена. Оглушение сильное. Придется ей полежать немножко, отдохнуть. Ничего, будет жить и работать наша Наташа.
— Вот ты какая! — одобрительно сказал Лине Хижняк. — С такими девчатами я отправился бы куда угодно!
Подошла Варя, молча обняла и поцеловала Лину, поцеловала Наташу, лежавшую пластом на носилках. Лина не поверила уверениям батальонного врача, что все будет в порядке, и потребовала, чтобы Наташу осмотрел Аржанов. Теперь она сразу повеселела.
— Отправляемся домой? — обратился к своему хирургу Хижняк.
Иван Иванович улыбнулся: его позабавило словечко «домой».
— В четыре часа договорились встретиться с Логуновым. Надо на прощанье хоть по сто граммов выпить. Ты придешь, Варя?
Варвара вспыхнула, посмотрела не то заносчиво, не то с упреком.
— Нет, я не смогу. В самом деле, мне невозможно сегодня. И я уже простилась с Платоном Артемовичем.
— А со мной? — спросил Хижняк. — Я ведь тоже отправляюсь туда. Только что Григорий Герасимович сообщил: потребовалось срочно три фельдшера. Двух взяли в соседних медсанбатах, а я — третий.
— Третий! — машинально повторила девушка. «А есть еще третий — лишний между нами», — вспомнились ей слова Таврова, сказанные им на Каменушке. Варе стало тяжело. Хотя она и сказала Логунову, что он для нее то же, что Денис Антонович, но это было не совсем верно: Хижняка она любила больше. Он был для нее как отец родной… «Я тоже „третьей“ оказалась, — подумала она, — и ни с кем, кроме Дениса Антоновича, не могу поделиться своим несчастьем».
— Хорошо, я приду, — пообещала она.
Сизый мрак кутал низовье реки: там горели баржи, выброшенные на мель. В ржавеющей синеве неба, словно голуби, кувыркались, кружились самолеты. Среди них вспыхивали белые клубочки разрывов. С земли это представлялось безобидной игрой… Свет дня, хотя и задымленного, показался Аржанову и Хижняку ослепительным, и они с минуту, жмурясь, постояли в траншее.
Берег надвигался здесь над излучиной реки высокими буграми, разделенными балками. Самым высоким выступом чернела шлаковая гора у завода «Красный Октябрь», дальше за нею виднелась такая же возвышенность на заводе «Баррикады», за которым скрывался в дыму гигант Тракторный.