Шрифт:
И после демонстрации таких фотографий гитлеровцы могли преспокойно есть, пить, распевать песни.
Мне бросилась в глаза и их жадность, эгоистичность, мелочность. Если один у другого попросит сигарету, то, конечно, только заимообразно, возвращая же долг, он отдавал сигарету непременно той же марки. Когда возвратить было нечего, он платил стоимость сигареты. Такова была норма их отношений. Это никого не удивляло, было вполне обычным, общепринятым.
Однажды в офицерской палате я услышал из уст молодого лейтенанта восторженную тираду. Держа в руках письмо из дому, он воскликнул, обращаясь к майору: «Господин майор! Моя крошка Эльза (речь шла о его жене) пишет, что ей в день рождения преподнесли девяносто семь роз. Еще бы три, было бы ровно сто!» Как о само собой разумеющемся он сообщил, что его жена пересчитала все принесенные ей в подарок цветы, и добавил еще такую фразу: «Живых роз было восемьдесят, а бумажных — семнадцать». — «А много было гостей?» — спросил майор. «Двенадцать человек, — сделав ударение на цифре, улыбнулся лейтенант. И тут же, заметив, что я стою со шваброй в руках рядом с его кроватью, крикнул: — Ходи, ходи, Иван! Пошель!»
Немцам, которых я увидел здесь, была свойственна слащавая сентиментальность, чувствительность, не имеющая ничего общего с подлинным человеческим чувством. Дешевая слезливость уживалась у них с душевной черствостью и аморальностью.
Истые нацисты, воспитанные гитлерюгендом (организация фашистской молодежи), самодовольно ухмылялись, делились своими былыми похождениями, рассказывали о том, как сиживали в мюнхенском публичном доме, развлекаясь с толстыми блондинками, громко рассказывали похабные анекдоты.
Среди офицеров я встречал и матерых шпионов, побывавших в советском тылу. Слушая их похвальбу, я старался запомнить их фамилии и все ими сказанное. К счастью, ни заключенные, ни администрация не знали, что я владею немецким языком, а между тем пребывание в офицерских палатах помогало мне шлифовать знание языка, обогащать лексику, в скором времени я стал четко различать диалекты.
Конечно, среди немецких офицеров были и высокопорядочные люди, образованные и культурные, которые сознавали всю пагубность тоталитарного преступного гитлеровского фашистского режима для всей нации с 1933 года, когда Гитлер затеял кровавую вакханалию по всей Германии, уничтожая евреев, и особенно трагично для немецкого народа обернулась авантюра Гитлера, когда он, возомнив себя сверхчеловеческим гением, упиваясь военными успехами на Западе, оккупируя одну за другой страны Европы, решил нагло вторгнуться в 1941 году на территорию Советского Союза, надеясь на легкую победу. Правда, их откровенные взгляды на гитлеровский режим и военную обстановку они высказывали друг другу не в палате открыто, при всех, а в туалете.
Были и такие офицеры, которые относились ко мне с сочувствием, говорили: «Иван, хорошо!» — и под видом пищевых отбросов подсовывали мне еду, что было весьма кстати…
Жизнь в немецком госпитале шла своим чередом, и мы — сорок пять заключенных — продолжали тянуть свою тяжелую лямку. Коля-ленинградец по совету Цвинтарного на вокзале при разгрузке эшелонов с ранеными забирал у мертвых немцев оружие и, возвращаясь в госпиталь, рискуя жизнью, украдкой прятал его в огромный ящик для бинтов и мусора, стоявший во дворе. Это оружие маляр «дядя Коля» — подпольщик Филипп Демьянович Скрипиик — тайно вывозил с территории госпиталя и прятал в городе в укромном месте, как говорится, на черный день. Таким образом в городе у нас образовался небольшой склад оружия, которое мы собирались использовать после побега. Бойко занимался разработкой плана наших будущих действий. Я во всем помогал Цвинтарному и Бойко и по их совету еще пристальнее присматривался ко всему, что происходило вокруг нас, и прежде всего в офицерских палатах.
Теперь находившиеся здесь раненые обсуждали между собой проблемы, рожденные войной.
«Каждый новый ребенок высшей арийской расы — это подарок Гитлеру!» — кричали немецкие газеты. Ярые сторонники идей искусственного выведения чистопородной арийской расы печатали статьи о необходимости мероприятий, при которых «самый достойный мужчина» мог бы оплодотворять множество женщин, а остальные должны были бы удовлетворять свой половой инстинкт с помощью специальных государственных институтов проституции; одним из таких проповедников был некий профессор X. фон Эренфельз.
Предприимчивые тыловики, ссылаясь на этот «приказ», принуждали к сожительству жен и невест фронтовиков. Тревожные вести приходили к раненым офицерам в письмах из дому. Многие не без оснований беспокоились насчет верности своих жен…
Один майор-австриец как-то утром с иронией сказал: «Кому как, господа, мне это не угрожает. У меня нет ни жены, ни невесты, а моя девяностолетняя бабушка вряд ли кого-либо может заинтересовать в сексуальном отношении…»
К слову сказать, этот майор спас мне жизнь. И было это так. Однажды в воскресенье (когда главный хирург Отто Шрам обычно обхода не делал и не оперировал), перед самым концом рабочего дня я сидел на кровати майора и помогал ему (он был без рук) играть в карты. Вдруг в палату ворвался санитар Пауль. «Шеф!» — крикнул он и обеими руками схватился за голову. В его глазах я прочитал смертельный страх.
Для пояснения этого критического момента еще раз хочу напомнить, что ходить в офицерские палаты без разрешения госпитального начальства я не имел права. Пауль сам, облегчая себе жизнь, на свой страх и риск посылал меня туда делать уборку. И поэтому встреча с главным хирургом в офицерской палате грозила мне страшной карой.
Недолго думая я метнулся под кровать майора с его картами в руках и притаился, ибо другого выхода у меня просто не было. Пауля как ветром сдуло. В палату со своей свитой вошел Отто Шрам.
Со стороны картина выглядела довольно смешной. Все офицеры ехидно улыбались. «Чему это вы улыбаетесь?» — спросил главный хирург. Палата молчала. «Я повторяю, — сказал строго Шрам, — почему вам так смешно?»
И тут после мучительной паузы, когда моя жизнь уже висела на волоске, майор, как бы извиняясь, произнес: «Видите ли, нам здесь рассказали один смешной анекдот, господин полковник…» — «А-а, анекдот, — протянул главный хирург, — тогда ясно», — и подошел к кровати, где умирал румынский генерал. Генерал бредил. «Он сегодня умрет, спасти его нельзя, господа». И с этими словами Шрам удалился из палаты.