Шрифт:
Благосклонное внимание высочайшего мецената еще более распаляло страсти, кипевшие вокруг театральных подмостков. Тут скрещиваются не только видимые всеми прожектора с их разноцветными светофильтрами, но и лучи невидимые, подобно рентгеновским, просвечивающие насквозь грудные клетки и черепа. И часто в мертвенном свете неведомо где установленного экрана те, кому это положено, видели совсем не то, что в натуре. В замкнутом кругу самообольщения и начальство, и рядовая публика, всяк со своей колокольни, выискивали намеки.
Не проходило и недели без очередного разноса. И всякий раз звучал трагическим шепотом вопрос: «За что?» Редакционная статья «Сумбур вместо музыки», с которой начался театральный год (буквально на следующий день после триумфа маленькой Гели), была у всех на памяти. От нее отталкивались, как от эталона.
Но тут по крайней мере были ясны истоки: Сталин, разгневанный и музыкой, и сюжетом,— томление духа выливается в преступный бунт,— покинул ложу. Сложнее оказалось разобраться с набиравшими градусы обличениями «мейерхольдовщины». «Клоп», «Баня», «Мистерия-буфф» — это же наше, революционное. Это же Маяковский! «Лучший, талантливейший»... Но не перевелись памятливые умники на Москве.
Завзятые театралы вспоминали «Землю дыбом». Кое-кто сохранил и афишу той давней, двадцать третьего года, премьеры: «Красной Армии и Первому Красноармейцу РСФСР Льву Троцкому работу свою посвящает Всеволод Мейерхольд».
Вот и достукался. Негоже художнику заискивать перед властью? А как быть, если все вокруг государственное? И власть требует прославления, даже классику переиначивая в угоду себе?
— Театр, чуждый народу, обществоведению, истории,— изрекает Молотов, посетив премьеру в Камерном. Его дочурка Светлана, наморщив лобик, дает оценки почтительно склоненному режиссеру Таирову. Климент Ефремович, покровитель искусств, тоже поучает. На сей раз — автора пьесы.
На что уж Всеволод Вишневский — гроза гнилой интеллигенции и тот репреманда не избежал. Правда, дружеского, в форме совета: «Как это может получиться, чтоб погибала армия?» — «Даю слово большевика в три дня исправить концовку. Армия не погибнет, погибнет только комиссар». Так прямо и отрапортовал, в бравом военморовском стиле, с каким громил Булгакова, Пильняка, Колбасьева. Приказ дан, приказ выполнен. Злые языки говорили, что Вишневский приходил на читку с маузером, который, как пресс-папье, прижимал листы рукописи. Легко тому, кто так может, а кто не может? И причем, позвольте спросить, здесь святое искусство? Если Таирова с блистательной Коонен и тех начинают понемножку поклевывать, то с чем, извините, останемся? С театром зеков? Из зоны в лаг- клуб труппа шагает строем. Стрельников, сменив бушлат с номером на фрак, лезет в оркестровую яму. Начальник крепостного театра великой эпохи тоже дает премьеру — «Холопку».
Булгакова «Правда» ударила с особым коварством: «Внешний блеск и фальшивое содержание». Казалось бы, какую фальшивку можно усмотреть в постановке филиала МХАТа «Мольер»? Историческую? Но исторический фон достоверен. Идейную? Но без натяжки трудно перекинуть мосты от эпохи Людовика-Солнце к историческому материализму. Намек на абсолютизм? Хорошо-с, предположим на минуточку, что Людовик — это Он. Кто же тогда Мольер? Сам Булгаков?,.
То-то и оно, что все не так просто.
Рецензент высмотрел главное — общечеловеческую трагедию и, в чем, собственно, весь ужас, не постеснялся записать это в вину. Не в прямую, понятно, более тонко, через реплику Мольера (артист М. Курейко из Чимкента): «Ваше величество... ведь это же бедствие, хуже плахи... За что?!»
Вот именно: «За что?»
Чего и говорить: звучит убийственно современно. Отсюда и тон, и грозный оргвывод: «Яншин (Бутон) своей игрой лишь усугубляет порочность пьесы».
Бедолага Яншин просто подвернулся под руку. Играл талантливо, весело, не усугубляя. Требовалось за что-нибудь уцепиться, дабы сформулировать обвинение против драматурга и труппы, вот и хлопнули по Яншину (Бутон). Любой актер (персонаж) мог бы оказаться на его месте.
Тухачевский очень жалел, что не посмотрел «Мольера», прежде чем пьесу сняли с репертуара. Пожалуй, в этом году он вообще по-настоящему не бывал в театре. Только в Большом на закрытых спектаклях, когда полагалось быть.
А сейчас и пойти некуда: лето.
Разве сюда?
Московские труппы гастролировали по Союзу, и в помещении МХАТа играли украинские актеры. Давали «Много шума из ничего».
Тухачевский соблазнился и взял билет в ложу; только-только начался второй акт. Семья отдыхала на даче в Покровском-Стрешневе, возвращаться в пустую квартиру не хотелось, а ехать, хоть и недалеко, показалось поздновато.
После залитого светом фойе Михаил Николаевич не сразу разглядел в сумрачном бархатистом уединении единственного соседа, а узнав Радека, даже обрадовался:
— Карл Бернгардович?
— Что? — он встрепенулся.— Ах, это вы... Вот мы и встретились снова. Да вы, батенька, неисправимый театрал!
— Теория вероятностей, Карл Бернгардович.
Тухачевский вспомнил, что последний раз сидел рядом с Радеком на премьере в ГОСЕТе. Михоэлс играл Лира. И как играл! Об этом долго шумела театральная Москва. В антракте зашли за кулисы, поздравить. Масса букетов, корзин, полно народу. Кажется, были Качалов, Завадский, Иван Козловский, Андроников, Алексей Толстой... Словом, весь цвет. Потом у кого-то в гостях, когда Тухачевский оказался вдвоем с Михоэлсом, артист сделал неожиданное признание, надолго запавшее в душу: