Шрифт:
— Эй! — нимало не смутился тушинский бирюч. — А коль ты царю Шуйскому верной слуга, пошто голобрюхой ходишь?
И под смешки зычным басом затрубил:
— Эге-е! Москва-то, вишь, прохудилася, людишек накормить, покрыть нечем. Ни кола, ни двора, ни вола, ни села, ни мала-живота, ни образа помолиться, ни хлеба подавиться, ни ножа зарезаться!.. Хо… хо… А у нашенского-то Дмитрия-царя мешки полны серебра.
— Вот кто прелестник-то! Держи прелестника! — вдруг, как безумный, закричал Слота и, перепрыгивая с телеги на телегу, бросился к бирючу.
— Держи его! Держи!
Бирюч, изрыгая ругательства, замахнулся длинным кнутом, но верткий Слота схватил ременный конец и рванул к себе. Чтобы удержаться в седле, бирюч выпустил кнут и пришпорил коня, который сразу взвился на дыбы. Женщины пронзительно взвизгнули.
И, словно по знаку, из-за угловой башни выехало еще пять всадников. Двое передних были в зеленых епанчах, накинутых на легкие русские кольчуги, а трое во всем польском. Все пятеро, гарцуя, подъехали к детине в бирюзовом кафтане, и сабли их взвились и зажглись на солнце.
— Слышь… вы! — зычно крикнул бирюч, сдерживая пляс своего вороного коня. — Доведется ужо вам нашего осударя молити, челом ему бити…
Всадники в епанчах в это время, вздев на острие своих сабель свернутые в трубки грамоты, бросили их в толпу.
— Печать антихристова-а! — истошно взвизгнул крайний мужичонка в буром армяке и разорвал грамотки в клочья. — Чародеи они! Подметны письма… в огонь их, братцы-ы!..
Не успел он отбежать, как всадник в польском платье направил на него свою медно-рыжую лошадь.
— Быдло-о! — и, быстро свесясь с седла, полоснул мужика саблей по шее.
Даниле вдруг показалось, что кровь выхлестнулась из его собственного сердца. Он схватил камень и швырнул в плоскую, как блюдо, парчовую польскую шапку.
Поляк качнулся и припал к конской шее.
— A-а! Вот тебе, ворюга, убивец! — и Данила пальнул вдогонку второй раз — камень попал в конский глаз. Конь вздыбился и вихрем понесся по дороге, а Данила вдруг лихо свистнул.
— Ой, смертынька! — протяжно завыл женский голос. — Убью-ют!
Будто раскаленный вихрь поднялся над толпой. Множество людей завыли, заохали от страха. Детский плач зазвенел со всех сторон, все разрастаясь от причитания матерей. Зарубленный мужичок лежал не двигаясь, только кровь все лилась из раны.
— Кровью исходит народ-ат… — сказал тихо Слота, подходя к Даниле. — Вот такожде, бают, воры Тулу, Ржев и Старицу взяли. Спосылают воры бирючей своих, народ пужают, остатной разум из людишек хотят выбить. Почнут все врозь толковать, тут их и хватают живьем. У людишек душа с места сошла. В Москве все яко опоенные ходят, а уж сплеток всяких наслышишься, не приведи господь!.. Сказывают, будто спасся Дмитрий, а я своими ушами слышал, как у Василия Блаженного грамотку чли, кою инока Марфа народу спосылала, а тамо сказано…
— Эге-е! — и Данила, сняв колпак, взволнованно взъерошил светлые с рыжиной волосы. — Погоди, уж не ту ли грамотку третьеводни наши соборные старцы поминали? Чево-то было про иноку-то… Поспрошаю-ка я у Алехи Тихонова, нашего скорописца, — на то он и грамоте навычен, чтобы про все ведати.
— Во-во… — оживился Слота. — Проси его, чтобы чёл!
Пошли к Алексею Тихонову. Он сидел у распахнутого окна, в просторной писцовой горнице, при соборной палате, и неторопливо писал, что-те бормоча про себя. Он поднял голову и рассеянно улыбнулся. От постоянного сидения в келье его молодое лицо было изжелта-бледно, карие глаза, окруженные тенью уста-лости, казались запавшими, только свежи были тонкие брови, черные, как перья дрозда. Даниле вспомнилась Ольга, сердце сжалось в груди, но думать о ней было некогда.
Оба рассказали Алексею, что произошло у ворот обители. Алексей подтвердил, что грамотка иноки Марфы уже давненько хранится у него в писцовой келье.
— Коли надобно, то и ноне народу ишшо возгласим, — сказал Алексей, вынул грамотку из обитого бархатом сундучка, сунул ее за пазуху и вышел вместе с Данилой и Слотой.
Слота закричал, чтобы все слушали. Алексей сначала рассказал, что инока Марфа, которую первый Самозванец-расстрига угрозами заставил назвать его сыном, теперь, после появления второго самозванца, всенародно призналась в слабости своей и разослала повсюду грамоты, чтобы сердца людские просветились и окрепли.
«…а я вас на то благословляю, — громко и раздельно читал Алексей, — и прошу того у бога, чтобы сердца ваши на истинный путь обратилися, и жити вам в своих домах безмятежно…»
Тут поднялся плач: дома всех, кто слушал чтенье, были сожжены или брошены.
«А тому истинно верьте, — продолжал чтение Алексей, — что был не сын мой, а вор, богоотступник, расстрига Гришка Отрепьев, и убит он ныне на Москве: мои очи его мертва видели, а истинный государь, мой сын Димитрий Иванович, убит в Углече в 1591 году, а ныне мощи его… сами о себе свидетельствуют неизреченными чудесами».