Шрифт:
Федор, весь в ледяном поту, шел всю ночь, все на восток, в сторону далекой родины. Он проклял свой страх перед могуществом бояр, дворян и ярыг, малодушный трепет сердца, что заставил его перейти рубеж страны московской, родной русской земли. Что, не мог тогда он, крепкий молодой мужик, убежать на юг, к казакам или даже в гулящие люди пойти? Мог бы, да вот оплошал, испугался, что поймают, как задранного зайца, на правеж потащат. Ну и попал бы на правеж, да авось сдюжил бы. А уж останься он в живых, какую ни на есть судьбишку нашел бы себе, а главное — жил бы среди своих, русских людей. Эх, глуп он был, зелен, безрассуден… Вот и носит его, неприкаянного, как сухой лист, по чужим землям, где он никому не нужен.
Так шел Федор Шилов, стеная от тоски и великого томления, и все глядел на восток, где была родина, Москва, Кремль белокаменный, златоглавый, дороги подмосковные к родному селу Клементьеву.
Утром набрел Федор на большое стадо тонкорунных овец. Пастухи гнали стадо в село, где жили шерстобиты. Постылое золото Федор быстро истратил на угощенье новых друзей. Вместе с шерстобитами он стриг овец и набивал мешки пушистой клейковатой шерстью. Нагрузив шерстью несколько телег, шерстобиты повезли ее в город Циттау, который издавна славился своими сукнами. Шерстобиты были бойкие ребята, не дураки выпить, по дороге то и дело встречались питейные дома и харчевни, куда, как уверяли Федора его спутники, ноги поворачивали раньше, чем голова успевала подумать.
В Циттау Федор пришел без единого талера, нищим, как десять лет назад, когда перешел рубеж. В городе Федор познакомился с суконщиком Петером, который оставил его при себе. Суконщик Петер считал свой труд одним из самых благородных на свете: ткач одевает знатных, бюргеров и крестьян, каждого сообразно его достатку и образу жизни. Нрава был Петер спокойного, подмастерьев своих не обижал, а если иногда и докучал молодым парням своим строгим присмотром («от разврата вас спасаю, дураки!»), все же от него редко кто уходил. Но тоска грызла Федора даже во сне. Она угнездилась в нем, как древоточец, — и не было в существе Федора места, куда не проникло бы ее тонкое и беспощадное жало.
Весной 1606 года Федор намеренно отстал от Петера и затерялся в ярмарочной сутолоке. В польский город Ченстохов Федор пришел весной 1607 года, рваный, босой, как последний нищий. Много дней бродил он по городу, ища работы, часами торчал на людском рынке, но никто не хотел брать в работники лысолобого человека с почерневшим от голода лицом. Под вечер на хлебном рынке он, вместе с другими голодными, обшаривал лари и рундуки, ища хоть щепотку муки и завалявшуюся корку.
В то лето Федору не раз случалось видеть самоубийц. Стража обнаруживала их на заре висящими на стропилах рыночных сараев и крылец. Стражники, взвалив труп на телегу, отборной руганью провожали его в последний путь.
Однажды, разделавшись с очередным мертвецом, старшина рыночной стражи угрюмо и зло сказал Федору:
— Смотри, лайдак, не вздумай удавиться, как тот бродяга. Если удавишься, клянусь Иезусом-Марией, я брошу твою падаль собакам!
Федор только засмеялся в ответ. Речь этого ярыги показалась ему безумной: как, наложить на себя руки, когда он все приближается к родной земле?! Утерянная в час малодушного страха и слабости, родная земля сияла перед ним сквозь мрак страданий и унижений, как солнце неугасимое. Нет, он должен и будет жить.
Стражник смотрел на Федора и дивился: чему смеется этот жалкий лысолобый оборванец? Он не знал, что мысль о родине спасает человека от скверны земной. Федор не пристал ни к бродягам-поножовщикам, ни к татям, ни к нищим-объедалам, которые, притворяясь слепыми и хромыми, уходили с богатых поминок пьяными, сытыми, позвякивая серебром в карманах лохмотьев. Скиталец Федор Шилов хотел переступить родной рубеж честным человеком, с высоко поднятой головой: с татями он не бывал и татей не покрывал!
Неизвестно, сколько времени пришлось бы бедовать Федору на рыночных рундуках, если бы не случай с лошадьми. Однажды на окраине города, в узком переулке, Федор остановил пару взмыленных лошадей, которые тащили тяжелую дорожную колымагу и наверняка столкнулись бы со встречной каретой, не задержи он их привычной рукой солдата и кузнеца. Когда Федор вывел коней на дорогу, дверь колымаги открылась. Невысокий упитанный патер сошел наземь, перекрестился и громко возблагодарил небо за свое спасение. Потом спросил Федора, кто он и откуда. Как и многим на чужой земле, Федор правды не открыл: сказал, что его ограбили разбойники на границе. Узнав, что его спаситель — кузнец, оружейник, конюший и егерь, патер даже обрадовался: просто сам бог посылает ему такого слугу — не хочет ли он стать конюшим у патера Иосифа Брженицкого, казначея одного из богатейших ченстоховских монастырей? Федор согласился.
Патер Брженицкий скоро начал похваляться, что его «русский хлоп» просто сущий клад: может объясняться по-французски, по-немецки и уже совсем бойко говорит по-польски.
— Сделаем из тебя поляка, — болтал патер, возвращаясь под хмельком из гостей. — Поляки самый умный и важный народ на свете!
От патера, впервые за столько лет, Федор узнал, что делалось на Руси: помер царь Федор Иванович, помер царь Борис Федорович Годунов, а наследник его Федор Борисович не успел посидеть на престоле, как был убит боярами, чтобы очистить место для нового, якобы «чудом спасшегося» царя, который пришел из-за рубежа. «Чудом спасшийся», как разъяснял патер, сын царя Ивана Грозного, царь Димитрий Иванович, пришел в Москву, сел на царство, но и года не просидел — «неблагодарный народ московский скинул царя с отчего престола». Димитрий был убит во время бунта, а вместе с ним погибло много «преславных» польских панов, которые возвели его на престол. Убиения их Польша никогда не простит «ни московским хлопам», ни нынешнему хитрому царю Василию Шуйскому. Польские паны-рыцари и паны — служители Христа еще покажут «той подлой Московии», как помнит Ржечь Посполитая ей причиненное зло и даже просто непочтение к ее ясновельможному панству и «наикрасшему лыцарству».