Шрифт:
Однако Риббентроп и его жена, казалось, ничего не заметили. Напротив, они задержались на полчаса, занимая хозяина и хозяйку оживленной беседой. Тогда Черчилль вмешался, подошел к госпоже Риббентроп и сказал «ускоряюще-прощальную» фразу: «Надеюсь, Англия и Германия сохранят дружественные отношения». — «Только постарайтесь не нарушать их сами», — ответила она кокетливо... Я уверен, что они оба прекрасно понимали, что произошло, но считали ловким ходом — подольше удержать премьер-министра от его деловых обязанностей и телефона... Наконец Чемберлен обратился к послу: «Прошу прощения, но сейчас я должен заняться срочными делами» — и вышел из гостиной без дальнейших церемоний. Риббентропы все еще задерживались, но большинство из нас удалилось под различными предлогами. Наконец и они откланялись. Больше я никогда не видел Риббентропа, вплоть до того момента, как его повесили».
Вы понимаете всю силу этой последней фразы? Вот идет «светская тусовка». Фраки, обмен колкостями и всяческими bon mot. И даже срочная депеша об угрозе новой европейской войны не может заставить забыть требования этикета. Гостю нельзя не предложить кофе (кстати, кофе подается — и обязательно! — в другой комнате, не там, где проходит завтрак. Тут мне вспомнился и булгаковский кот Бегемот, возражавший Воланду: «Меня нельзя выгонять, я еще кофе не пил»)... Короче, «сплошные светские условности», и ловкость Риббентропов, с помощью милой светской болтовни отнимающих у Англии еще полчаса времени в тот момент, когда скорость дипломатических реакций особенно важна. Но все-таки самое ценное — именно в том потрясающем заключительном фрагменте:
«...Наконец и они откланялись. Больше я никогда не видел Риббентропа, вплоть до того момента, как его повесили».
Конечно, не надо понимать это так, что сэр Черчилль в 1946 году приезжал в Нюрнберг глянуть на повешенного Риббентропа (или на саму процедуру повешенья). Это, конечно, и не напоминание Черчилля о вещах, само собой разумеющихся: 1) во время войны министры Англии и Германии видеться не могли; 2) Риббентроп, как всему миру хорошо известно, входил в первую... «одиннадцатку» повешенных по приговору в Нюрнберге.
Это у Черчилля — само Memento mori — Голос Истории. Это мимоходное напоминание, чем окончились светские тусовки у Чемберленов. Внезапное напоминание, вызывающее даже и звуковую ассоциацию: зловещие аккорды — «рука судьбы», стучащаяся в бетховенской сонате. Или энергичный киномонтаж: вот человек во фраке, с чашечкой кофе — и вот он с петлей на шее. Возможно, это подсознательно найденный прием. Ведь Черчилль, постоянно критикуя политику Чемберлена, его близорукое «джентльменство» с Гитлером, ни разу не позволил себе ни одного осуждающего высказывания о личности Чемберлена. Все только о его благородстве, безупречных манерах, безукоризненном владении собой... И вот она, «тяжелая поступь рока»: оказывается, и носителей прекрасных манер, посетителей салонов, случается, вешают.
Этим Memento mori — в адрес всех салонных дипломатов Черчилль очень напоминает Льва Толстого. Граф в «Войне и мире» презрительно смеется не только над безответственностью, но и над бесполезностью всей дипломатии «хорошего тона» перед лицом «Большой войны», саркастически переспрашивая: «...Следовательно, стоило только Меттерниху, Румянцеву или Талейрану, между выходом и раутом, хорошенько постараться и написать поискуснее бумажку... и войны бы не было?»
Другим контрапунктом первого тома воспоминаний (развязывание войны) идут еще одни Черчиллевы Memento mori: его перебивающие блаженную дипломатическую болтовню периодические врезки: Справки о росте Люфтваффе, об отставании Королевских ВВС. Похоже, что сэр Уинстон (в 1919— 1921 гг. — военный министр и министр авиации) — первый на Британских островах и долгое время единственный, кто предвидел новую роль авиации в надвигающейся войне.
ДА! А ВЕДЬ БЫЛ ЖЕ В МЮНХЕНЕ ЕЩЕ ЭТОТ... КАК ЕГО...
...Муссолини. Вот-вот! Он самый! Ведь была же еще страна — из разряда «Великих держав» (списка строго формально определенного и очень небольшого). То есть была и еще одна Великая держава, ставшая «на ту сторону». Был же... точно, и Муссолини, истинный хозяин бренда «фашизм», считавший порою даже и немецкий «нацизм» или дешевой «лицензионной копией», или вовсе подделкой. (Представьте, Муссолини как автор фашиостиля подделываемый, словно сегодняшние Армани или Гуччи.)
Был и соответствующий набор политических и дипломатических шагов Англии, Франции, США и Лиги Наций, поощривших Муссолини, превративших этого... немного фатоватого, немного декоративного персонажа в...
Италия ведь не была проигравшей в Первой мировой, и «Версаль» для нее был символом — не унижения, а, наоборот, некоей рождественской елкой, местом получения нескольких малозаслуженных (по жалкому вкладу в победу 1918 года) подарков. Чем, значит, «чище эксперимент», тем интереснее и показательнее история фашизации страны на этом примере.
Ллойд Джордж, бывший в дружеских отношениях с Муссолини, отметил, как его (Муссолини) поразил, как ему запомнился тот случай, когда студенты Оксфорда давали торжественную клятву никогда не сражаться за короля и Родину... Вот в чем лично я здесь сблизил бы Гитлера и Муссолини, под каким термином их объединил, так это — импрессионизм.
И у Адольфа полно этих пассажей: «И тогда я понял — Чеха! (Еврея, Хорвата, Русского)», «...тогда вдруг уяснил себе...». Вот и Муссолини тогда — «понял Англичанина». (И понял неверно!) И если вернуться ко много раз уже упоминавшемуся термину «политкорректность», то можно подытожить: именно английская «политкорректность» создала у Муссолини «некорректный», неправильный образ англичанина. Ведь это знаменитое нынче слово «correct», вошедшее в состав самого главного глобального термина, всего- то и означало (раньше, во всяком случае, означало) «правильный».