Шрифт:
– Ты мне эту пустоту больше не читай.
Бабушка верила в Бога, потому что не могла не верить, как живое дерево не может не ветвиться и не зеленеть, как хлеба не могут не колоситься и не наливаться. Она не представляла себе жизни вне веры и эту свою по-простонародному цельную веру передала в духовное наследство детям. От Новинской больницы до ближайшей церкви было пять верст. Богослужений она была лишена, но она ежедневно и подолгу молилась вслух. Зимой молилась в спальне, когда все расходились по делам. Летом – в садике, куда она выходила на молитву в пять часов утра.
Я не припомню, чтобы кто-нибудь не из духовных лиц молился вслух с такой силой убежденности, как моя бабушка. В ее молитве не слышалось ни восторга, ни умиления, ни самоумаления. То была ежедневная просьба послушной и любящей дочери к Отцу Небесному, ежедневная хвала мудрой Его благости.
Начинала она свое обращение к Богу с троекратного:
– Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой!
А затем тянулась вереница имен дорогих ей людей, о здравии и спасении которых молила она Вседержителя:
– …девицы Юнии, девицы Евдокии, девицы Анны, девицы Софии, рабы Елены, младенца Николая, раба Николая и рабы Елисаветы с чадами, девицы Лидии, девицы Наталии, рабы Параскевы (Параскева – это их прислуги, вернее – друг их дома, крестьянка Перемышльского уезда Параша Тишкина).
Молитвословие перемежалось славословием.
Притаившись в спальне или в саду – так, чтобы ничем не выдать своего присутствия, – я слушал, как бабушка читает наизусть молитвы, слушал и запоминал.
Впервые с ее голоса запомнил я молитву, которую потом слышал в исполнении народном, в исполнении разных хоров, слышал, как она в обиходном напеве, в напеве киевском, как она звучит у Архангельского, у Рахманинова:
– Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному. Кресту Твоему поклоняемся» Христе, и святое воскресение Твое поем и славим: Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, вси вернии, поклонимся святому Христову воскресению: се бо прииде Крестом радость всему миру. Всегда благословяще Господа, поем воскресение Его: распятие бо претерпев, смертию смерть разруши.
Бабушка читала это так же просто, как просто произносила имена поминавшихся ею за здравие и за упокой, внося в чтение лишь певучую мерность стиха.
Когда я вспоминаю бабушку, молившуюся с безыскусственностью человека, для которого бытие милосердного Бога столь же непреложно и несомненно, как несомненен запах жасмина, растущего поодаль, как несомненен шелест березовых листьев над ней или щебет ласточек, гнездившихся под крышей ее дома, над самым крылечком, я отдаю себе ясный отчет, что бабушкины молитвы – один из источников моей религиозности.
Бабушка была духом сильна и бодра. Она ни на что не жаловалась. Плакала, только когда перед осенью из Новинки разлетались летние гости. Навзрыд плакала при расставании с нами летом 24-го года. Все обнимала нас с мамой, гладила, целовала и обливалась слезами. Лошади давно уже были поданы, а бабушка не могла оторваться от «Нелички», как она называла мою мать, произнося ее уменьшительное имя не через «э», а через «е», не могла оторваться от меня.
– Золотая ты моя головочка, – причитывала она.
Бабушка не говорила, почему ей так уж горько расставаться с нами именно в этом году, да и ничто как будто не предвещало близкого ее конца – все такой же крепкой, как осеннее яблоко, выглядела она, – но все мы что-то предощущали, все понимали ее без слов.
27 февраля 25-го года она скончалась.
Завещала бабушка похоронить ее рядом с «Минечкой». Две дочери, жившие тогда с ней, Дуня и Аня, исполнили ее волю. Наняли две подводы и перевезли гроб с ее телом за восемьдесят верст, в Перемышль.
Отпевал бабушку бывший ее духовник, пользовавшийся особым ее уважением, о. Иоанн Песоченский.
Тогда еще в провинции духовенству и певчим разрешалось провожать покойника по усыпанной можжевельником дороге в последний путь – от храма до кладбища.
Хотя бабушка уехала из Перемышля в 16-м году, многие помнили ее. И похоронная процессия поминутно останавливалась: из домов выходили старожилы и просили о. Иоанна помолиться «о упокоении новопреставленной рабы Божией Анны».
Похоронили бабушку в одной ограде с ее сыном. Теперь от их могильных холмиков и следа не осталось. Сохранились лишь кусты сирени, посаженные моей матерью в 1916 году.
Все четыре сестры моего отца так и остались незамужними. Старшая, Юния, не вышла из материнской воли – совет или даже просьба «мамуси» были для нее законом. У Евдокии судьба сложилась несчастливо. Анна, в молодости – дикарка, не стремилась к замужеству. Младшая, Софья, долго учительствовала в глухих деревнях, а когда перебралась в город, время ее ушло.
Как и мои родители, я больше всех любил тетю Дуню и тетю Аню. Когда я только-только начал говорить, я почему-то назвал тетю Дуню «Гынга». Так это имя к ней в семье и пристало: Гынга и Гынга… Тетя Аня была сама кротость, и при ней я шалил безвозбранно. А вот Гынги побаивался, хотя она меня пальцем ни разу не тронула и резкого слова мне не сказала. В ее голосе я улавливал нотки – по всей вероятности, бабушкиной – властности, которая так необходима медику.