Ардов Виктор Ефимович
Шрифт:
На мой взгляд, и записям Гладкова и другим воспоминаниям людей, непосредственно знавших Всеволода Эмиль- евича, не хватает вот чего: почему-то все мемуаристы недостаточно ярко описывают в своих заметках удивительную одержимость искусством и сопутствующую этому остроту всех восприятий действительности, какие свойственны были Мейерхольду всегда. Лично я встречал только двух человек, которые были бы равны в этой небывалой остроте мироощущения Мейерхольду. Я имею в виду Д. Д. Шостаковича и Б. Л. Пастернака.
Шостакович, как известно, чуток к впечатлению извне предельно. И все свои впечатления от жизни он выражает в музыке с необыкновенной быстротою и конкретностью, несмотря на естественную для музыки отрешенность от реалистических приемов. Но ведь не все свои переживания, не все импрессии наш композитор непременно вносит в творчество. И надо сказать, что чисто бытовые жизненные реакции уже не композитора, а человека Дмитрия Дмитриевича Шостаковича были необыкновенно остры!
Тот, кому посчастливилось хотя бы полчаса провести в обществе Пастернака, не мог не обратить внимания на патологическую, сказал бы я, способность Бориса Леонидовича мельчайшие импульсы бытия воспринимать с остротою н глубиною неслыханными. Его реакции оказывались всегда еще более бурными, чем у Шостаковича. И нельзя было предусмотреть, что обрадует поэта из сказанного в его присутствии, из происшедшего на его глазах, из услышанного или прочитанного им ранее, а что огорчит или развеселит. Поэтому разговор с Пастернаком был — я бы так выразился — бесплодной для собеседника попыткой решать уравнение с неизвестным количеством неизвестных величин. Он ошарашивал собеседника и неожиданностью, и силой, и парадоксальным своеобразием откликов на темы беседы— тут же, немедленно! — и на явления, казалось бы, абсолютно посторонние тому, о чем идет речь или что происходит сейчас.
Но ни на секунду не могло у вас появиться ощущения, что Пастернак имеет намерение удивить вас таким странным способом общаясь с вами. Было явственно видно, что главный собеседник для себя — сам поэт. Его манера держаться обусловлена только не встречающейся ни у кого, кроме остротою восприятия, и слов, и красок, и звуков, и собственных мыслей, и чужих высказываний. Все, буквально все порождало в Пастернаке какие-то вихри эмоций, аффектов, выводов и сопоставлений. Причем часто такие вихри появлялись (для наблюдателя или собеседника) самопроизвольно: не обусловленные ничем из реально окружающего или сию минуту сказанного здесь. А поэта уже «понесло», и он говорит вам нечто столь далекое от темы и от стадии вашей с ним беседы, что только диву даешься…
Вот таким же был и Мейерхольд: его восприятие мира и реакции на все оказывались всегда своеобразны и неожиданны для собеседника. К этой ассоциации по сходству — Мейерхольд — Пастернак — Шостакович — мне еще придется вернуться. А теперь надлежит пояснить: что же общего я усматриваю в характере замечательного поэта и замечательного режиссера? Выше я сопоставлял личность Мейерхольда с Шостаковичем. Я настаиваю и на этом сближении. Но сразу же надо отметить и разницу в темпераменте, в мировосприятии, в реакциях на явления жизни у всех трех гениев. Шостакович велик в сфере музыки. Даже самые конкретные впечатления действительности обретают в нем абстрактное звучание мотивов и гармонии. Правда, как сказано выше, в музыкальном опосредствовании легко угадываются жизненные источники этих нот, аккордов, темпов, но мелос остался здесь мелосом. Пастернак (так оно и надлежит лирическому поэту) любое впечатление, любую услышанную или рожденную им самим мысль воспринимал как человек, которому необходимо откликнуться на эти раздражители словами — стихами или статьями, афоризмами, речами, но непременно по-своему, только по-своему, не поддаваясь воздействиям, не делая уступок никому и ничему! Иначе Пастернак не умел ни жить, ни мыслить, ни сочинять.
А поле деятельности Мейерхольда — сцена, театр. Его творчество — в создании зрелища. Он должен для театра организовать во времени и в пространстве те явления, которые составляют содержание пьесы. Но когда-то нечто подобное или нечто пригодное для воспроизведения на сцене ситуации данной пьесы попадало в орбиту внимания Всеволода Эмильевича в действительности. Это подсказывает режиссерское решение: интерпретация событий драмы всегда выражала собственные жизненные впечатления нашего режиссера. Притом Мейерхольд организовывал спектакль, не просто повторяя в трактовке эмпирику события, аффекта, поступков, почерпнутых в быту и ассоциирующихся для обыденной фантазии рядового деятеля театра с содержанием пьесы. Мейерхольд сообщает спектаклю непременно неповторимую форму острого и непременно принципиально нового зрелища. То есть в своем искусстве этот режиссер так же неожиданен и своеобразен, как помянутые два художника— композитор и поэт…
II
Известно, что Мастер [7] постоянно вводил в свои спектакли элементы, присущие национальным театрам Японии, зрелищам средневековья и иным формам театра, непринятым в наш век на сценах европейской цивилизации. Он побывал в Греции, чтобы на месте по классическим руинам постигнуть эстетический строй древней Эллады. Народный русский балаган и индустриальные мотивы современного города, приемы древнеримских мимов, французских фарсов, испанских мистерий и итальянской комедии масок — все он использовал в своих постановках.
Но не только готовые эстетические ряды можно было увидеть в спектаклях Мейерхольда. Помимо огромной эрудиции Мастер обладал значительным запасом собственных впечатлений от действительности. Мейерхольд не мог бы стать автором наиболее современных (иногда даже злободневных) спектаклей, если бы он не ощущал повседневности, не впитывал бы в себя постоянно явления обыденной жизни. Но режиссер умел и этим своим непосредственным восприятием придать сугубо острую сценическую форму. В его режиссерской трактовке самые простые эмпирические моменты обретали характер символический и гротесковый или трагический, а то и фарсовый, в зависимости от замысла Мастера или его оценки этической, эстетической или политической данного момента.
К тому же Мейерхольд никогда не забывал, что вослед за ним десятки постановщиков будут повторять его находки и приемы, изобретения и открытия. Он ощущал себя вожаком в искусстве, учителем, начальником авангарда. И в высказываниях Мастера — устных и печатных — и в его «режиссерских опусах» (термин самого Мейерхольда) такое чувство ответственности не только за свою работу, но и за будущую деятельность эпигонов ощущалось всегда.
И наконец, изощренное чувство вкуса, которое жило в великом режиссере, властно заявляло о себе. Я бы сказал даже, что у Мейерхольда была гипертрофия вкуса. Он буквально страдал, если что-нибудь в жизни или в искусстве, в литературе ранило его превалирующее надо всеми первичными впечатлениями чувство изящного. Да, он был страдальцем всю жизнь из-за этой врожденной и острейшей склонности во всем искать и утверждать красоту так, как он ее понимал. А надо ли говорить, что на тех вершинах вкуса и эрудиции, таланта и творческой принципиальности, которые были присущи Мейерхольду, это понимание резко разнилось от обыденного, мелко и пошло «театрального»?..