Шрифт:
«Когда мне будет пятьдесят» – и символическое многоточие. Но, может быть, на исповеди он договорил то, о чем предпочел умолчать в светской беседе? Договорил и тем самым выдал в себе, теперешнем, будущего старца Феодора Козьмича?..
И еще одно мистическое совпадение. Через месяц после посещения Киево-Печерской лавры император Александр присутствует на закладке Храма Христа Спасителя и беседует с его архитектором Карлом Лаврентьевичем Витбергом, чей проект он сам и одобрил, предпочел всем остальным. Закладка происходит в Москве, на Воробьевых горах, в присутствии светских чинов и духовенства, причем император обращается к Витбергу с несколько странной фразой: «Конечно, я не могу надеяться что-либо видеть при себе». Собственно, смысл этой фразы понятен: император выражает опасение, что ему не доведется увидеть Храм построенным, во всем его блеске и великолепии – вот он стоит, сверкая куполами, и колокольный звон разносится над Москвой-рекой. Не доведется – но почему?! Ему же всего-навсего сорок лет, и благодаря спартанскому воспитанию, полученному в детстве, он отличается превосходным здоровьем.
Следует согласиться с В. В. Барятинским, автором книги «Царственный мистик (Император Александр I – Федор Кузьмич)», который так комментирует эту фразу: «…при всей медленности производства работ, особенно художественных, в России, – мог бы надеяться “видеть что-либо при себе”». Правда, не слишком определенное выражение «что-либо» указывает на то, что проект Витберга был прекрасным по замыслу проектом мечтателя, – прекрасным, но все-таки вряд ли осуществимым именно по этой причине (тут я с Барятинским не совсем согласен), но император вряд ли вдавался в архитектурные детали проекта. Он имел в виду совсем другое – туманное и загадочное. Мы это улавливаем по всему строю фразы – уклончивой и несколько даже нескладной, шаткой, синтаксически неустойчивой, но самым непроницаемым туманом окутано словечко «при себе». Что оно означает? При себе как императоре?
По тому смыслу, который вкладывал в него Александр, – да, но ведь фразу-то нашептал ангел, тот же самый, что склонялся над ухом митрополита Филарета, писавшего о непреемственном царстве, поэтому и словечко имеет еще и некий дополнительный, мистический смысл. «При себе» означает в этом физическом облике, в этой бренной оболочке. Саму возможность видеть Александр как бы не отрицает, но не при себе, какой он сейчас, затянутый в мундир император, а в ином облике, – облике монаха, согбенного черноризца, безымянного затворника. Или даже в иной оболочке, в ином – небесном – воплощении. Так невольно звучит эта фраза, так воспринимается и прочитывается.
И вот перед нами Воробьевы горы, какими они были сто семьдесят лет назад: серые крыши изб, мутные лужи в колеях дороги, затянутая дождливым маревом Москва-река, лодчонка на приколе, – и среди всего этого закладывается некий фантастический, небывалый по красоте, невиданный по замыслу храм.
И беседуют двое, император и зодчий, те, кому не дано построить его на земле, но зато поручено возвести на небе.
Глава третья Воспитание венценосца
В Киеве мы снова доверились билетному кассиру, надеясь, что он поможет нам перенестись за Урал, а оттуда – в Сибирь, но надежды, увы, оказались тщетными: ни улететь, ни уехать мы не смогли. Бывает! Мои друзья заметно скуксились, приуныли; они дружно сетовали на неудачу и роптали на судьбу, переставшую нам благоприятствовать, и лишь я не сетовал и не роптал, понимая, что причина невезения всегда в нас самих: или мы этого не заслужили, или нам это не надо. В данном случае, наверное, совпало и то и другое: у знакомого драматического писателя, который давно стал мне другом, никак не выздоравливала дочка, хворь не отступала, и к тому же что-то разладилось в нашей компании. Что-то неуловимое, неосознанное, но – разладилось, и мы все это чувствовали, хотя и не признавались себе.
Билетный кассир сделал последнюю попытку нас снова сблизить: выдал четыре билета в Почаев, в тот самый монастырь, где, по версии историка Михайлова, мог скрываться Феодор Козьмич. Мы собрались в дорогу, но в последний момент не выдержал драматический писатель – решил все-таки ехать в Москву к больной дочке, – и я, третий лишний в осиротевшей компании, обреченно присоединился к нему. Присоединился, хотя мне было жаль возвращать кассиру билеты в Почаев. Жаль – но в то же время я ни о чем не жалел, вспоминая мудрое правило: либо не заслужил, либо не надо. Не жалел, но в то же время было жаль – в таких сомнениях я и вернулся в Москву.
Вернулся, засел за новые книги об Александре и Феодоре Козьмиче, которые удалось достать, а самого одолевало: либо… либо… Ну, допустим, в Почаев мне действительно не надо, а в Красноуфимск, а в Томск? Не побывав в этих городах, я не смогу окончательно соединить два портрета, поставить тире между именами Александр и Феодор Козьмич. Значит, надо, непременно надо, и дело даже не столько в том, что не заслужил, а в том, что не готов. Внутренне не готов к тому, чтобы постигнуть во всей глубине духовную драму Александра.
Александра, который обращался к Богу с такой молитвой: «О, Владыко, человеколюбче Господи, Отец, Сын и Святой Дух, Троица Святая; благодарю Тя, Господи; за Твое великое милосердие и многое терпение. Аще бы не Ты, Господи, и не Твоя благодать покрыла мя, грешнаго, во вся дни, и нощи, и часы, то уже бы аз, окаянный, погибл, аки прах, пред лицом ветра, за свое окаянство, и любность, и слабность, и за вся свои преестественные грехи. Уже бо не престаю и не престану часа того, что не сотворить греха, а когда восхощет прийти ко отцу своему духовному на покаяние, отча лица устыдихся, греха утаих и оные забых и не могох всего исповедать срама ради и множества грехов моих, тем же убо покаяние мое нечистое есть и ложно рекомо, но Ты, Господи, сведый тайну сердца моего, молчатися разреши и прости в моем согрешении и прости грешную душу мою, яко благословен еси во веки веков. Аминь».
Обращался уже тогда, когда носил имя Феодор Козьмич, а свое истинное скрывал, утаивал даже на исповеди. Отсюда и сокрушение о «нечистом и ложном покаянии», и признание в том, что «тайна сердца» его принадлежит одному лишь Богу. Удивительная молитва – переписываешь эти слова и думаешь о том, как он их шептал наедине! В бревенчатой сибирской избе с прорубленным узким окошечком… стоя на коленях, простираясь ниц на дощатом полу… перед иконой, озаряемой белесым утренним светом. Да, почему-то особенно ясно представляешь белесый утренний свет и то, как упираются в пол колени, больно коленям-то!.. И вот он шепчет, осеняя себя крестом: «…Господи, сведый тайну сердца моего…» Он, некогда смотревший на Неву из окон Зимнего дворца и гулявший по дорожкам царскосельского парка с мостиками, павильонами и античными статуями… Действительно – «тайна сердца», которую не дано разгадать…