Шрифт:
Вскоре Крутилин появился в новом качестве — студентом института; он знал уже: не печевым быть ему, а инженером. Он кинулся штурмовать новую твердыню, после возведения завода море было ему по колено. Оно было глубоко и бурно, это море учения, каждая сессия налетала, как ураган, он тонул в зачетах, захлебывался в конспектах, глотал страницы книг, как соленую воду, до одури и головокружения. Нет, не было блеска в его тяжком четырехлетнем плавании по волнам науки, сколько раз он в отчаянии кричал себе: «Да брось эту муку, живут же люди без диплома!» Он не бросил, он проплыл до конца — рядом с ним выгребал Кабаков, такой же рабочий паренек, как и он, еще хуже подготовленный. Он не мог уступить Кабакову, тянулся за ним, отставал и догонял — вытянул все же. Так они вместе шли с тех пор: Кабаков книжки писал, инспектировал строительства, командовал строителями; он, Крутилин, строил и пускал, снова строил, снова пускал, строил все лучше, пускал все быстрее. О Кабакове говорили специалисты, о Крутилине кричало радио, шумели газеты, докладывали лекторы… Кто из них был нужнее стране? Пусть — он не считается заслугами — оба они были нужны. Разве тот же Кабаков не писал о «методе Крутилина», о «показателях Крутилина»? «Наивысшие в истории металлургии результаты» — так это тогда формулировалось! Теперь формулируется по-другому: «Персональная пенсия в уважение старых заслуг». Нет, врешь, до пенсии далеко, надо разобраться, он еще Крутилин — директор передового в стране завода! Да, конечно, он Крутилин и завод его передовой, только тот ли он Крутилин, что был прежде, и завод его тот ли? Завод его тот же, и показатели у завода лучше, чем были, о них не кричат, как раньше, все стало поскромнее, но лучше они, это ведь так? Надо и тут разобраться, в самом деле, почему же не кричат? Может, лучшее — этого теперь уже мало, поэтому и молчат, хвалиться особенно нечем? И сам он другой, это точно, не тот теперь. Крутилин! Тот ночевал в цехе, знал каждого рабочего, в кабинете у него даже телефоны не звонили: к чему, начальник на объекте. Ему издали улыбались, на разносы не обижались, еще грозили другим: «Вот к Крутилину пойду, он тебе покажет!» И ходили, ловили на улице, дома, за горло хватали, выбивали материалы, квартиры, путевки, чуть ли не в свои семейные неурядицы тащили. Соснуть не отпускали, жить не давали — так он был всем необходим. Это и была жизнь, подлинный расцвет. Не было у него времени лучше, им, Крутилиным, гордились, он сам собой гордился. Нет, постой, постой, как же случилось, что он стал другим? А вот так и случилось: себя не понимал. Он жил, лучшего и не надо было, а ему казалось: временные трудности, а не жизнь — была такая удобная формулировочка. Он ожидал, когда все утихомирится, устроится, можно будет и поспать вволю и книжки почитать, годами он их не читал. Прав Кабаков, спорить нельзя: он мечтал отдохнуть на достигнутом. И вот пришел этот мучительный, дремотный, беспокойный покой: завод шел, все устоялось, можно было и в кабинете запереться, и неделями в цех не выходить, и спать вволю. Жизнь дошла до завершения, он пожинает ее плоды, наконец-то живет спокойно, на вершине всех благ… Такой ли она ему мечталась? И рюмочка, всегда она была, из рюмочки стакан вырос, стакан бутылкой обернулся — уже от этой желанной и нудной жизни насильно отрываться приходилось, забывать о ней в угарном тумане. А где уважение окружающих, где любовь рабочих? Где чувство того, что без тебя другие не могут обойтись, сладостное чувство собственной необходимости? Могут без него теперь, могут, уже не бегут к нему навстречу, стараются мимо прошмыгнуть, как бы на глаза грозному директору не попасться. А раз он не нужен, следующий шаг — пенсия, совсем уходить надо, пока не выгнали. Чем же неправ Кабаков? И не так уж далек этот час. Лесков крикнул: «Крутилину плевать на технический прогресс!» И все зашумели: правильно, имеется недооценка, нужно перестраиваться. А он тут одно увидел — подкоп под руководство. Не подкоп, а линия, новый этап развития. Проморгал он новый этап в своей кабинетной дреме! На пенсию он добровольно не уйдет, — значит выгонят его с позором, точь-в-точь по его, Григория, прописи.
«И в коммунизм не верю, правильно! — с горечью думал Крутилин, вспомнив недавние слова Бадигина. — Как в далекую мечту верил — это Бадигин тоже верно определил, а что коммунизм не за горами, рядом со мной, что уже нужно за него бороться, и еще крепче, еще страстней, чем за социализм, этого не было. Передышечки захотел перед походом в коммунизм, долгой передышечки, до конца дней. А новый поход, мол, на детей оставлю, на внуков, ведь прямо так и говорил! Чем же не по Григорию, отстал от новой обстановки!»
Крутилин ошеломленно глядел на стоявший перед ним стакан. Он был потрясен. Он упустил ход своих мыслей, видел выводы, неожиданные и страшные. Он начал с того, что разгневался на Кабакова, хотел обосновать свою правоту. А вышло, что Кабаков прав: кончилось крутилинское время, пора вылезать из тележки. И снова его охватило неистовое, мутное, как похмелье, бешенство. Он сбил со стола стакан, водка плеснула ему в лицо, вслед стакану полетела бутылка. Крутилин топтал бутылку ногами, с яростью дробил ее каблуком. Сердце его тяжко билось, впервые он почувствовал боль в груди. Измученный, Крутилин свалился в кресло, ловил открытым ртом воздух, медленно затихал. Все новые и новые, обжигающие страстные мысли мчались в его мозгу. «Врете, дорогие товарищи, врете, крутыми поворотами не пугайте! Как бы вам самим не вылететь из тележки! По-иному дело пойдет, чем вы расписываете, по-иному!»
Он долго еще бушевал, то вскакивал, то падал в кресло. Он и заснул так, разметав руки по столу, положив голову на кипу бумаг; давно он не спал так крепко, вероятно, со времен войны, когда часто сваливался в монтажных каморках у дощатых, в щелях столов и сладко отсыпался под стрекотание пневматических молотков, шипение электросварки и трезвон бессонных телефонов.
Утром он вызвал к себе Жариковского. Жариковский с робостью всматривался в хмурое лицо Крутилина, он догадывался, зачем его вызвали: вчерашняя резолюция превращалась в действие.
— Так вот, товарищ Жариковский, — сказал Крутилин. — Человек ты исполнительный, в плохом не замечен. Исполнительности на данном этапе мало. Дерзание требуется и солидные специальные знания.
Жариковский вздохнул: будь у него дерзание, он начал бы с того, что выложил Крутилину все о нем самом и не постеснялся бы, как вчера на собрании иные стеснялись. Крутилин угрюмо продолжал, не глядя на Жариковского:
— Правильно вчера отмечали, для задач реконструкции завода ты пока мало подходишь. Помнится, ты в цех просился?
Жариковский оживился: после тяжелых страхов, одолевавших его в эту ночь, он не надеялся на такой благоприятный исход.
— В цех, Тимофей Петрович! Поверьте, приложу все силы!..
Крутилин прервал его:
— Подавай заявление — переведем мастером по автоматике.
После ухода Жариковского Крутилин некоторое время ходил по кабинету. Предстоял обидный и трудный разговор, нужно была собраться.
— Бадигина ко мне! — приказал он секретарше.
Бадигин вошел через несколько минут. Он понимал, о чем с ним собирается толковать Крутилин. Догадывался он и о бессонной ночи, проведенной Крутилиным. Далеко за полночь на квартиру Бадигину звонил Кабаков, интересовался в подробностях, как прошла конференция. Кабаков рассказывал Бадигину об их стычке и о том, в каком тяжелом состоянии Крутилин уехал домой.
— Думаю, будет пить, — сказал директор комбината. — У него водка вроде панацеи от тяжелых мыслей: мутной голове не надо размышлять. Если не явится на завод или придет нетрезвый, немедленно позвони мне.
— Позвоню, конечно, — пообещал Бадигин. — Не думаю, впрочем, чтоб Крутилин напился.
Бадигин объяснил, почему так думает. Дело в том, что на заводе у них начался период беспокойств и новшеств: проектировщики разрабатывают реконструкцию цехов и узлов, многое недостаточно обосновано, особенно все неясно и спорно с автоматикой. Вначале Крутилин только посмеивался: «Блох ловите, занятие не так чтобы вредное, но несерьезное». Сейчас он, кажется, поддается общему напору. Конечно, самого себя переделывать нелегко, особенно такому человеку, как Крутилин, стычек будет еще немало…
— Результат получится, — уверенно сказал Бадигин. — Вчера на конференции он просто удивил меня: его разносят, он сидит злой, но ни слова! Полгода назад он и слушать бы не стал такие речи: или сам бы ушел, или, оборвал бы оратора.
— Зато у меня он дал душе волю, — хмуро ответил Кабаков. — Все вывалил, что накипело.
Войдя к Крутилину, Бадигин сразу увидел, что тот не пил.
— Ну, так что же, резолюцию приняли, — мрачно начал Крутилин. — Всех обвинили, всех обругали, планы наметили широчайшие. Нужно теперь осуществлять эти планы, товарищ секретарь.