Шрифт:
Он каким-то звучным чмоком коснулся ее руки, дернул Лубянского за пальцы и с такой силой сжал Павлову ладонь, что тот охнул. Не обращая больше внимания на впечатление, произведенное его неожиданным вторжением, Пустыхин нырнул назад в прихожую — раздеваться.
— Мы с Василием запаслись пивком — помозговать перед сном, — кричал он из прихожей, — а Мегера нас огорошила: к Лескову приехала сестра! Как Сестра, почему сестра, зачем сестра? Немедленно, конечно, к вам — непрошеные дорогие гости! Жаль, Шура не могли прихватить: у него заседание. — Пустыхин вошел в комнату, на ходу одергивая пиджак. — Ну, здравствуй-то, здравствуйте еще раз — уже окончательно!
— Санечка! — проговорил Бачулин, не двигаясь с места. — Подкрепление у меня, куда бы его?
Лесков с Лубянским быстро убрали лишние тарелки, и Бачулин поставил бутылки на освободившееся место. После этого он пошел здороваться с Юлией, а Пустыхин уселся на стул, где раньше сидел Павлов.
— Не так уж плохо, — объявил Пустыхин, рассматривая на свет начатую бутылку вина. — У меня были предчувствия помрачнее, когда Мегера объявила, что вы уже час как заседаете. Василий, нам с тобой, по обычаю, штрафную за опоздание — по стакану вне очереди…
Прежняя мирная, сдержанная беседа была забыта. Пустыхин предлагал тост за тостом, рассыпал вокруг себя насмешки, комплименты, меткие словечки, сам шумно смеялся, заставлял хохотать других, — без грохота и трескотни он веселья не признавал. Был только один способ заставить его замолчать в веселой компании, и малодогадливый Павлов случайно напал на этот способ. Он на некоторое время усмирил Пустыхина.
— Вы почему не пьете? — обратился Пустыхин к Павлову. — Душа не терпит хмеля? Или сердце плохо бьется, согласно новейшим требованиям медицины? Один мой знакомый досрочно вогнал себя в гроб в порядке научного эксперимента. Он по правилам голодал, холодал, дышал и ходил. Загорал на пляже только по учебнику. За какой-нибудь год его не стало. Вы такой?
— Нет, я не такой, — не улыбаясь, возражал Павлов. — Я просто не люблю пьяных и трескотни.
— Шума не любите, вина не любите, — назойливо перечислял Пустыхин. — Женщин тоже, наверное, не очень? Кто же вы? Во что верите? На что надеетесь? Куда идете?
Он говорил насмешливо, но глаза его настороженно и серьезно обегали лицо Павлова. Тот, смущенный, пытался оправдаться.
— Да нет, вы обо мне неверно… Я несколько лет работал над некоторыми вопросами газовой и жидкостной металлургии, пришлось, конечно, от многого отвыкнуть… Ну, и до сих пор сказывается…
— Ага, вы, значит, тот самый Павлов, о котором говорят: ему весь мир представляется собранием гигантских автоклавов? — догадался Пустыхин. — Я, между прочим, одну вашу статейку читал — написано живо, но малоосуществимо на практике. Хотел специально поговорить с вами об этом, но как-то замотался в вашем Черном Бору. Это даже лучше, что мы здесь познакомились, не придется отыскивать вас…
— Почему малоосуществимо? — перебил его рассерженный Павлов. — Так же осуществимо, как любой другой метод переработки руд. А преимуществ больше, чем у всех других методов. Удивляюсь, подобный консерватизм…
Пустыхин расхохотался.
— Еще одно обвинение в консерватизме! — объявил он. — Ваш приятель Лесков меня в ретрограды произвел. А каждый наш новый спроектированный завод, между прочим, лучше всех до него существовавших. Уж не путаете ли вы, дорогой мой, консерватизм с чувством реального?
Он с издёвкой ждал ответа. Павлов молчал. Пустыхин, насладившись беспомощностью собеседника, продолжал с живостью:
— Не думайте, что я такой уж убежденный сторонник огневой металлургии. С огня началось человечество, вероятно, в огне оно и погибнет. Но этот старый, испытанный помощник человека во многом, конечно, уступает кислотам и газу. У вас, что, новые конструкции автоклавов? Или вы идете по линии высоких давлений?
Павлов оживился. Пустыхин затронул единственную звучащую в душе Павлова струну. Павлов пустился в подробные объяснения. У него, оказывается, все было разработано — и конструкции автоклавов, которые должны заменить существующие громоздкие пламенные печи, и давления, и температуры. Пустыхин, как и Лубянский, умел слушать не хуже, чем говорить: уже одни его живые, вспыхивающие иронией и сочувствием, внимательные глаза побуждали приводить вое новые аргументы, порождали ответное красноречие.
И в отличие от Лескова, никогда не вдумывавшегося по-серьезному в идеи Павлова, Пустыхин мгновенно схватил их существо. В статье, напечатанной в журнале, Павлов был осторожен, сейчас он открыто замахивался на всю старую металлургию. Это было в самом деле сокрушение многих испытанных веками принципов — Пустыхин мог это хорошо оценить. Вместе с тем он видел и недостатки Павлова: дальше обоснования идей тот не шел. Неудивительно, что его никто не поддерживал: между расчетами процесса и реальным заводом пролегал обширный пустырь, пустырь этот следовало еще заполнить схемами, чертежами и, самое главное, новыми мыслями и конструкциями. Сам Павлов, видимо, не был способен на такую работу, он даже не понимал, по-настоящему, как она обязательна, — и это Пустыхин сразу увидел.
На полчаса Пустыхин с Павловым выпали из общей беседы. Захмелевший Бачулин объяснялся в любви Лескову. Лубянский спорил с Юлией.
— Сукин же ты кот, Саня! — говорил Бачулин нежно. — Мерзавец же, пойми! Мы все столько о тебе толковали после своего отъезда, а ты хотя бы письмецо! Просто как в воду канул, ни слуху ни духу. Анечка два месяца ни на кого не глядела, так переживала. В друзей не веришь, никогда тебе этого не прощу! В друга надо верить, как в бога!
Он порывался поцеловать Лескова, тот со смехом отбивался.