Элиаде Мирча
Шрифт:
И снова девичий голос спросил:
— Ну, так какая еще трагедия с тобой стряслась? Ты бросил китайский, а еще?
— Не то чтобы бросил. Я продолжал учить по десять-пятнадцать иероглифов в день, больше для собственного удовольствия, и потом это помогало разбирать переводы китайских текстов… Я был, конечно, дилетант, что там говорить…
— Тем лучше, — сказала Лаура, снова легко прикасаясь к его рукаву. — Нужны же и просто умные люди с воображением, чтобы было кому радоваться открытиям, которые делают великие эрудиты. Бросил китайский, и хорошо… Но ты намекал на какие-то трагедии…
Он молча смотрел на нее. Никакой особенной красотой среди других студенток она не выделялась — видимо, она сама была особенной. Иначе как объяснить, отчего его тянет к ней, отчего он постоянно ищет ее по аудиториям, куда не входил уже три-четыре года, с тех пор как защитил диплом? Наверняка ее можно было застать на лекциях Титу Майореску. Там он и подстерег ее час назад и, как обычно, пошел провожать до дому. По дороге они зашли в Чишмиджиу, посидеть на лавочке у пруда.
— Ну же, признавайся, какие еще трагедии? — повторила она, со спокойной улыбкой выдерживая его взгляд.
— Я тебе говорил, что мне еще в лицее нравились математика и музыка. Но и история, и археология, и философия — тоже. Я хотел превзойти все науки. Положим, специалистом я бы не стал. Но я много работал, штудировал тексты в оригинале, потому что мне претят импровизации и культура понаслышке…
Она по-мальчишески подняла руки вверх.
— Ты самый честолюбивый человек из всех, кого я знаю. И одержимый к тому же. Просто одержимый.
Он уже привык к их голосам и научился их различать: три дневные сиделки и две ночные.
— Если ему повезет, он этими днями кончится. Говорят, кто умрет на Светлой неделе, попадет прямо в рай.
«У этой доброе сердце, она меня жалеет, не то что другие. Заботится о спасении моей души. А что, если она из лучших чувств перекроет капельницу? Протяну я до утра, до прихода дежурного? Правда, он может и не заметить. Зато Профессор-то уж заметит наверняка. Его честь задета, он один переживает, что не в состоянии объяснить мой случай, он один хочет любой ценой сохранить мне жизнь — в интересах науки». Однажды — он уже устал гадать, когда с ним что происходит, — Профессор легким, бережным касанием потрогал его веки и пробормотал: «Похоже, что глаза целы, но ослеп он или нет, мы не знаем. Впрочем, мы вообще ничего не знаем».
Он слышал это не впервые. «Мы не знаем даже, в сознании он или нет, — сказал как-то Профессор, — слышит ли он нас и, если слышит, понимает ли». Он слышал, узнавал его голос и прекрасно все понимал. Но что с того? «Если вы понимаете, что я говорю, — громко произнес Профессор, — пожмите мой палец!» Он рад был бы подать им знак, но не чувствовал ни своих, ни чужих пальцев.
На сей раз Профессор добавил: «Продержаться бы еще пять дней…» Через пять дней, по словам одного из ассистентов Профессора, тут обещал быть проездом в Афины доктор Жильбер Бернар, парижское светило.
— Нет, до чего честолюбив, — повторила Лаура. — Ты хочешь делать все за всех: за философов, за ориенталистов, за археологов, за историков и не знаю еще за кого. То есть ты хочешь жить чужой жизнью вместо того, чтобы быть собой, Домиником Матеем, и культивировать исключительно свой собственный дар.
— Культивировать дар? — Скрывая радость, он сделал вид, что смущен. — Чтобы что-то культивировать, надо это иметь…
— Дар у тебя точно есть. В некотором роде. Ты ни на кого не похож. Живешь ты не так, как мы, и не так понимаешь жизнь…
— Но ведь до сих пор, а мне уже двадцать шесть, я ничего не сделал, разве что экзамены сдавал на отлично. Хотя бы одно открытие, хотя бы оригинальная интерпретация одиннадцатой песни «Purgatorio» [2] , которую я перевел и прокомментировал…
В глазах Лауры он заметил тень грусти и словно бы разочарования.
— Зачем же тебе что-то открывать? У тебя дар — жить. И тут ни при чем открытия и оригинальные интерпретации. Твоя модель — сократовская или гётевская. Представь себе Гёте, но без его сочинений!
2
«Чистилище» (итал.).
— Не понимаю, — взволнованно проронил он.
— Все понимают? — спросил их Профессор.
— Я — нет, особенно когда вы говорите быстро…
А он все понимал прекрасно. Французский, на котором говорил Профессор, был безупречен — уж конечно, докторскую он защищал в Париже. Пожалуй, он перещеголял элегантностью своего французского даже заезжее парижское светило. Доктор Бернар явно не принадлежал к исконным уроженцам Франции. По его медлительной, с запинками речи видно было, что он — из той же породы людей, что их последний директор, о котором Ваян говорил: когда надо срочно принять решение, на него находит оторопь.