Шрифт:
Вдруг ласточки бросились врассыпную. Я отдернул руку. Прямо на меня из иллюминатора смотрел выпученными глазами большой каменный окунь. Он жевал губами и тяжело дышал. Синие и коричневые полосы на его теле шевелились.
Окунь вильнул хвостом и неторопливо поплыл прочь. Он плыл, растопырив грудные плавники и раскачиваясь всем телом.
В освещенном пространстве около иллюминатора снова появилось лицо Немцева.
Мы повернули назад. Светлый треугольник пролома указывал нам путь. Мы выплыли через него, и поток легкого света подхватил нас.
Здесь бушевал солнечный ветер. Светлые пылинки вились перед лицом. Упругая прохладная вода обтекала мышцы.
МЫ ВЫШЛИ ИЗ ПОДЗЕМЕЛЬЯ.
На другой день нам приказали встречать контейнер с каким-то особым грузом.
— Что в контейнере?
— Увидите.
Его приволокли два водолаза. Они всплыли в тамбуре, и вместе с ними всплыл круглый, похожий на высокую кастрюлю с крышкой контейнер.
Мы с Немцевым подхватили его и вытащили из поды. Водолазы, хрипя и булькая, ждали.
Немцев открыл крышку.
«Мяу!»
На дне контейнера сидел котенок.
Водолазы засмеялись:
— Все в порядке, жив! — И они погрузились.
— Смотри-ка, и пакет с песком положили! Всё шуточки!
Котенок тряс головой и тер лапами уши.
— Что, давит? — спросил Немцев и потащил котенка наверх, в жилой отсек.
— Я знаю, как его назвать, — сказал он Игнатьеву. — Нашел водолазное имя. Кессон. Хорошо?
— Сойдет.
Теперь каждый день мы записывали рыб.
Бумажные ленты с записями ползли из приборов на пол.
Я брал в руки ленту и, не глядя на часы, знал, что там наверху — утро, день или вечер.
Утром рыбы просыпались и начинали шуметь. Записи делались колючей и размашистей — рыбы ели. Игнатьев включал репродуктор, и наш дом наполнялся хрустом и скрежетом. Рыбы чавкали, урчали, пережевывали еду.
Около полудня шум стихал. Коричневая дорожка на ленте делалась узкой.
К вечеру все повторялось. Размахи пера, чертившего на ленте извилистую линию, снова становились большими, а сама линия — колючей.
Рыбий день шел к концу.
Кессон слушал рыбий скрип и скрежет, склонив голову набок, подняв одно ухо. Когда репродуктор выключали, он вставал и шел по столу, мягко переступая через провода, мимо бёлых циферблатов, на которых дрожали тонкие блестящие стрелки.
Немцев записывал показания приборов. Кессон садился около его руки и внимательно смотрел, как скользит по бумаге красный шарик автоматической ручки.
Позвонил Павлов и сказал:
— Опускаем буровую!
Шел уже девятый день моего подводного сидения.
Я стоял у иллюминатора и смотрел, как опускаются одна за другой части буровой вышки. Мимо проплыли суставчатые ноги, пузатый, похожий на бочонок, мотор, разделенный на части вал, лебедка с тросом.
Со дна навстречу им поднялось зеленое облако. Потревоженный ил клубился. Облако росло, как перед грозой. Я посмотрел на часы — три часа дня.
Это там, наверху. А у нас все те же сумерки.
Кессон не любил ходить по железу.
— Он же босиком! — объяснял Немцев.
Ел котенок на столе, спал в коробке из-под печенья.
Больше всего его интересовала в доме прозрачная дверь. Когда ему удавалось пробраться в нижний отсек, он садился около люка, вытягивал шею и смотрел вниз.
Там тускло и таинственно светилась вода. Поверхность ее была совершенно неподвижна, где-то у самого дна бродили тени. Я сначала думал, что это рыбы, но потом сообразил, что таких огромных рыб в Черном море нет.
И тогда я понял — это облака. Тени облаков, плывущих над морем.
Кессона они очень занимали. Несколько раз он пытался, опуская лапу, достать эти тени.
Неподвижность воды его пугала.
Приходил Немцев, говорил:
— Свалишься, дурак! — и уносил котенка наверх.
Наконец настал десятый день. Последний день нашего пребывания в доме.
С утра началась суматоха. Звонил телефон. Несколько раз приплывали аквалангисты — проверяли лифт.