Шрифт:
Филипп Петен во время процесса замкнулся в молчании. Принимая во внимание его возраст и слабое состояние здоровья, а также то, что большая часть дела была не доказана, такое отношение с его стороны показалось мне проявлением благоразумия. Своим молчанием он спасал свою воинскую честь, которую заслужил своими значительными заслугами в прошлом. Упомянутые факты, представленные свидетельства, обвинительная речь и прения представили его дело как драму [284] старого человека, которого безжалостные годы лишили сил руководить людьми и событиями. Пребывавший в иллюзии, что служит общественному благу, видимыми стойкостью и хитростью маршал легко стал жертвой интриг предателей и злоумышленников. Суд вынес смертный приговор и одновременно выразил пожелание, чтобы приговор не был приведен в исполнение. Я тем временем решил в любом случае подписать помилование. С другой стороны, я предпринял все возможные меры, чтобы избавить маршала от оскорблений, которые он рисковал на себя навлечь. Как только 15 августа решение было вынесено, он был самолетом переправлен в Портале. Позднее он прибыл на остров Йо. Я намеревался сделать так, что после пребывания двух лет в тюремной камере он закончит свою жизнь у себя на родине, уединившись неподалеку от Антибов. В свою очередь перед судьями предстал Пьер Лаваль. Сразу после капитуляции Рейха немецкий самолет доставил его в Испанию, где он рассчитывал найти убежище. Но генерал Франко арестовал его и переправил воздушным рейсом на территорию Германии. Может быть, беглец надеялся на помощь со стороны Соединенных Штатов? Тщетно! Американская армия передала его французским властям. В октябре дело главы правительства Виши рассматривалось в Верховном суде. Лаваль попытался сначала представить свою деятельность не как умышленное сотрудничество с Рейхом, но как маневр государственного деятеля, смирившегося с самым худшим и старающегося уменьшить размеры ущерба. Поскольку судьями были недавние или нынешние парламентарии, обвиняемый мог догадаться, что прения превратятся в политическую дискуссию, возникнут споры между знатоками своего дела по поводу различных теорий, что приведет к тому, что для него непременно будут найдены смягчающие обстоятельства. Однако эта тактика не годилась, чтобы воспользоваться ей перед трибуналом. Догадавшись об этом, Лаваль решил рискнуть и перед судьями вел себя вызывающе, что привело к тому, что с их стороны имел место ряд неподобающих высказываний. Тут же воспользовавшись в качестве предлога этим недостойным поведением, он отказался отныне являться в суд. Еще он пытался сделать что-нибудь, доказывающее, что в его процессе что-то не так и органам правосудия придется или начать новое рассмотрение, или же смягчить смертный приговор, который казался обвиняемому неизбежным и который был в конечном [285] итоге вынесен. Не было ни пересмотра приговора, ни помилования. В последней попытке избежать казни приговоренный выпил яд. Но его поставили на ноги. Выхода из положения не было. Пьер Лаваль приободрился, твердым шагом прошел к столбу и храбро умер.
Несколькими днями раньше Жозеф Дарнан выслушал такой же приговор и, не дрогнув, принял смерть. Его процесс был коротким. Обвиняемый был признан виновным в достаточно многих преступлениях, совершенных режимом Виши во имя поддержания порядка. Бывший «генеральный секретарь» ссылался в свою защиту только на то, что находился под началом маршала. То, что составляло доктрину национал-социализма, несомненно, было присуще идеологии Дарнана, основывающейся на том, что окружающие от природы низки и подлы. Но, прежде всего, для этого решительного и властного человека коллаборационизм казался увлекательным приключением, которое само по себе оправдывало все дерзкие поступки, все средства были хороши. Он в этом обогнал других, в плохом смысле слова. Это доказывают подвиги, совершенные им в начале войны во главе т.н. франкских групп. А также то, что он, уже в форме немецкого офицера, обагренной кровью бойцов Сопротивления, передавал через меня просьбу вновь присоединиться к «Свободной Франции». Ничто не говорит о преступности режима, который заставил отвернуться от Родины людей, призванных служить ей, больше, чем поведение этого великого человека, сбившегося с пути. Приговор режиму Виши в лице его руководителей заставило Францию отвернуться от политики национального отречения. Опять нужно было, чтобы народ сознательно принял другой взгляд на вещи. За годы гнета именно вера во Францию, надежда на нее постепенно вели французов к Сопротивлению и освобождению. Снова работали те же силы для того, чтобы помешать разрушению и начать восстановление страны. Сегодня ничто другое не годится, когда речь идет о том, чтобы идти к могуществу и величию. Если бы в это настроение пришли массы, это, несомненно, повлияло бы на будущее Национальное собрание. Потому до самого дня выборов я делал все возможное, чтобы в стране возникли некое рвение действовать и вера в свою великую судьбу.
9 мая, накануне Дня Победы, я направился в Нотр-Дам послушать торжественный «Те Deum». Кардинал Суар провел меня, все официальные лица были там. Множество людей заполнили [286] здание и окрестности. Между тем шум победы гремел под сводами, какой-то трепет, возникающий в толпе, шел к паперти, к набережным, к улицам Парижа, я ощущал на хорах, куда пришел, что меня переполняют те чувства, что будоражили наших отцов всякий раз, когда наша родина была увенчана славой. Невозможно было забыть ни о несчастьях, которые были равны нашим успехам, ни о препятствиях, даже сегодня возникающих перед народом, но в этом постоянстве было что-то, питающее отвагу. Четыре дня спустя праздник Жанны д'Арк породил чувство патриотического рвения. Впервые за пять лет стало возможным отметить праздник согласно национальным традициям... Тем временем, 24 мая, я обратился к французам с суровой речью. Я говорил им по радио о наших потерях, о нашем долге, о том, как много будет нам стоить «стать тем, чем мы хотим быть, то есть процветающим, сильным и объединенным чувством братства народом». Я отметил, как тяжело было восстанавливать Францию «в мире, где, конечно же, неуютно». Я объявил, что «наша способность работать и добиваться результатов, а также тот пример порядка в политической, социальной и моральной областях, который мы собираемся показать, есть условие нашей независимости и тем более нашего влияния. Потому что не бывает в смуте просветления и прогресса в суматохе». То есть следовало быть готовым к тому, что государство может предложить цены, договоры и зарплаты, которые могут вызвать недовольство и претензии. Такая суровость, впрочем, всегда связана с реформами. Я объявил, что «до конца года государство возьмет под свою власть добычу угля, производство электричества, распределение ссуд и все рычаги управления, которые помогут ей управлять совокупностью национальной деятельности. С другой стороны, новые действия по отношению к населению страны будут применены с одной и той же целью: восстановить наше могущество. Я сравнивал французов с моряками Христофора Колумба, увидевшими землю на горизонте в самый тяжелый момент отчаяния и усталости. И я воскликнул: «Смотрите! За горестями и неизвестностью сегодняшнего дня нам открывается грандиозное будущее!»
С тем же намерением немного воодушевить народ 10 июня я отправился в департаменты Ла-Манша и Орна, которые вместе с Кальвадосом пострадали больше других. В сопровождении Дотри я побывал в Сент-Ло, Кутансе, Вийдье-де-Пуэль, [287] Мортене, Флерсе, Аржентане, Аленсоне, а также во многих поселках. Поток грустных свидетельств хлынул на нас из-под обломков. 18 июня весь Париж был на ногах, приветствуя войска, вернувшиеся из Германии, которые проходили по Елисейским полям: возглавляли их генералы Леклерк и Бетуар. Люди плакали от радости вместе со счастливыми солдатами, а де Голль в центре торжеств наблюдал за этим волшебным движением, рождавшимся из великого общего чувства победы. Я проезжал Овернь 30 июня и 1 июля, в ее суровых Клермон-Ферране, Риоме, Орияке, разбросанных тут и там деревнях я нашел ту же пылкость, что и в столице.
Приближался общенациональный референдум. Правительство планировало провести его в октябре. При этом я торопил с демонстрациями. Парижская демонстрация 14 июля, как и следовало, сопровождалась грандиозным военным парадом. Но на этот раз триумфальный марш проходил с запада на восток. Генерал Делаттр на аллее Винсенн представил мне воинские части, прибывшие из всех крупных подразделений нашей победоносной армии. Затем под восторженные крики прошли командиры и бойцы армии «Рейна и Дуная» с развевающимися флагами по улицам Трон, Ля-Насьён, по предместью Сен-Антуан, затем промаршировали передо мной на площади Бастилии.
На следующей неделе я отправился в Бретань, прихватив с собой Плеве и Танги-Прижена. Не описать прием, оказанный в Сен-Брие, Кемпере и Ваннах. Именно в Бресте, почти полностью разрушенном обстрелами, Лорьене, который надо было полностью восстанавливать, в Сен-Назере, стертом с лица земли, проявление патриотических чувств показалось самым трогательным.
Затем я отправился в Ла-Рошель, которая была освобождена без особых потерь. Пикардия и Фландрия, в свою очередь, продемонстрировали мне, что их вера в будущее даст им силы перенести все трудности. В Бове, после в Амьене, где я побывал 11 августа в сопровождении Дотри, Лакоста, Лоренса и Майера, все люди проявили дружный энтузиазм. Через Дол-лене, Сен-Пол и Брюе я добрался до Бетуна, где перед городской гостиницей меня ждали 50 тысяч шахтеров. С балкона я обратился к ним и ко всему народу. «Мы были, — говорил я, — одними из самых пострадавших, потому что были одними из наиболее уязвимых. Но мы вот-вот свершим грандиозное восстановление [288] страны, и, со всей французской гордостью, объявляю, что мы идем огромными шагами к моменту, когда про нас скажут: «Они справились!» Здесь я привел цифры. В области угледобычи за те месяцы, что последовали после освобождения рудников, французские шахтеры добыли полтора миллиона тонн руды, а за последние четыре недели они добыли в два раза больше. Что касается электроэнергии, мы производили от 400 до 1350 миллионов киловатт в месяц, другими словами показатель был равен уровню 1938. Одновременно мы в три раза увеличили производство чугуна и стали, добычу алюминия, в десять раз увеличили добычу железа. Накануне освобождения мы производили в месяц 23 тысячи тонн цемента, в прошлом месяце произвели 120 тысяч тонн. В наших печах за тридцать дней мы обрабатывали 40 тысяч тонн извести, в настоящее время — 160 тысяч тонн. В месяц мы загружали 160 тысяч вагонов породы, теперь — 470 тысяч. По-моему, добавил я, притом, что в обязанности государства входит внимательно следить за показателями, я могу констатировать, что ни дня не минует без того, что происходит шаг вперед по сравнению с тем, что было накануне.
Дальше я отказался от всякой демагогии. «Когда речь заходит о ценах, размерах заработной платы, выборах, мы знаем, что никакое решение всех не удовлетворит. Тем не менее, мы идем своим путем. Мы откладываем на попозже подсчет своих бед и трудностей, своих печалей. Мы понимаем, что значит жить, то есть идти вперед. Мы это делали и делаем, мы старательны, сплочены, дисциплинированны, у нас почти нет — совсем нет — внутренних разногласий. Мы делали это и делаем, строим понемногу новое и разумное, почти не возвращаясь к старым порядкам, и не бросаемся в авантюры... За работу!»
Накануне, после визита в Берг, я посетил Дюнкерк. При виде доков, шлюзов, набережных, от которых остались одни руины да воронки, возникал вопрос, сможет ли этот крупный порт когда-нибудь ожить. Ответ взяла на себя огромная толпа народу, заполонившая площадь имени Жана Барта. На слова, с которыми я к ним обратился, мне ответили гневными криками, после чего сомнений не оставалось. Все вместе перед чудом сохранившейся статуей великого мореплавателя мы спели «Марсельезу», а потом «Жан Барт! Жан Барт!», отчего все беды обратились в бегство. Потом произошло нечто подобное в Кале. Если Сен-Пьер казался более-менее сохранившимся, то от [289] порта почти ничего не осталось. Ничего не осталось от старых кварталов, за исключением старинной башни Гуэ и стен церкви Богоматери. Но жители Кале, собравшиеся перед городской гостиницей, где меня принимал мой шурин Жак Вендруа, мэр города, приветственными криками дали понять, что значит в их глазах будущее. В Булони нижний город был полностью в руинах и трауре, но это никоим образом не помешало населению продемонстрировать огромную веру в лучшее. Мнение простых моряков, рыбаков, докеров и рабочих судостроительных верфей высказал их представитель: «Это наш дом! Это наше море! Хотя еще далеко до того мига, когда все утрясется». Посреди всеобщей горячности рабочие, как всегда, были самыми взволнованными и непосредственными. Посещением Портеля, от которого остались одни руины, но решившего жить, закончилось это последнее путешествие.