Шрифт:
— Как хочешь, — сказала Йери и, воспользовавшись тем, что я отошел в туалет, оставила меня одного сидеть в «Оксисе». На протяжении той ночи я просыпался каждую минуту и принимался глядеть в окно, и в одно из этих пробуждений увидел Койота-Психопата в обнимку с юной девушкой на длинных нерешительных ногах, и покрытые лаком волосы Койота блестели под оранжевым светом фонарей, словно лакированная каска, и тогда я позвонил Йери и сказал ей, что да, что уже пора нам жить вместе, хотя, несомненно, по мере того, как я произносил эти слова, я раскаивался во всех них и в каждом по отдельности, и, раскаиваясь в них, я одновременно шел на попятный, потому что неопределенные чувства всегда путаются.
— Ты знаешь, который час, Йереми? Уже очень поздно; Йереми. Уже очень поздно почти для всего, Йереми, — и она повесила трубку.
Когда кто-то внезапно вешает телефонную трубку, знай, что тебя ждут семь секунд эмоционального безразличия: тебе не удастся ничего почувствовать. На восьмой секунде, однако, начинаются последовательные эмоциональные взрывы. В моем случае я почувствовал отчаяние, но также и облегчение. Единственной проблемой было то, что я не знал, что мне больше по вкусу: облегчение или отчаяние.
На следующий день, как можно предполагать, я не стал звонить Йери, потому что не существует ничего, что пугает робкого так же сильно, как перспектива превратиться в умоляющего. (Между тем дело не в гордости — потому что, в конце концов, мало кто из нас является императором или знаменитым спортсменом, — а в робости, этом воспитанном проявлении ужаса перед ближним.)
Любая зараженная рана требует лечения, так что я позвонил друзьям, и мы договорились встретиться в «Хабиби», баре, подходящем для того, чтоб пропустить по первой вечерней рюмочке: там у тебя почти отбивает желание выпить по второй, потому что даже Бото, официант-аргентинец, признает, что ни один человек, сравнительно красивый или сравнительно веселый, не переступал порог этого бара с того дня, когда в него вошли пара юных цыганчиков с двумя раскрасневшимися от солнца и вусмерть пьяными туристками. Как бы там ни было, мне было хорошо с друзьями: наши братские сердца были тверды, как желатин солидарной крови, так что, поборов искушение вовремя отступить, из «Хабиби» мы пошли в «Сандало», а оттуда — на дискотеку «Карим», знаменитую своими высокомерными официантками с отсутствующим видом.
Я солгал бы, если б сказал, что плохо провел тот вечер, но я скучал по Йери, чей образ свободно курсировал по моему сознанию в форме жидкого призрака.
Когда мне удалось усесться, я прошептал: «Йери», — и это слово возымело действие ацтекского заклинания или чего-то навроде, потому что в то же самое мгновение в «Карим» вошла Йери в сопровождении своего бывшего друга с кисточками на kiowas.
Полагаю, лучше будет, если я не стану комментировать, что именно произошло в этот момент в моем сознании, потому что боюсь, если я стану это комментировать, я несколько потеряю доверие, которым у вас пользуюсь, уже не как философ, а даже как случайный собеседник.
— Это разве не твоя девушка? — спросил меня Хуп, обескураженный тем фактом, что моя девушка обжимается на танцплощадке с кем-то, и этот кто-то — не я.
— Кто этот волчок? — спросил меня даже Мутис, латинист, из которого обычно слова не вытянешь.
Итак. Волчок, как я уже говорил, был друг, который был у Йери до того, как ее другом стал я, хотя в действительности, по крайней мере в этот момент, волчком был я: безутешным клоуном, что потихоньку глотает крокодиловы слезы. (Крокодиловы слезы, которые — все же нужно это сказать — имели одинаковый вкус с настоящими. Потому что любая слеза имеет значение.)
— Почему бы не вышибить ему пару зубов? — предложил Хуп.
— Ему или ей? — спросил Бласко, наш проклятый поэт, автор неизданной книги, постоянно дорабатываемой, под названием «Легкий и нефритовый», — он безуспешно представлял ее на многочисленные литературные конкурсы.
Йери и ее бывший друг, снова ставший другом (надо же присвоить ему какую-нибудь кантианскую категорию), вскоре ушли, — полагаю, едва только увидели, как я улыбаюсь, словно гиена, страдающая колитом, из-за барной стойки дискотеки «Карим», украшенной восточными элементами и лазерными лучами.
Окинув взглядом толпу, находившуюся в заведении, Бласко (несмотря на то что он поэт, у него ярко выраженный прагматический склад ума) спросил нас:
— Интересно, сколько телок сегодня хочет лечь в постель с кем-нибудь из нас четверых?
Мы все вжали голову в плечи, а Хуп ответил вопросом на вопрос:
— Ни одна?
Бласко подтвердил:
— Именно это и есть точная цифра: ни одна. Так что, может быть, пойдем в «Гарден»?
Полагаю, я уже рассказывал вам о клубе «Гарден», но на всякий случай сообщу вам, как это ни прискорбно, что речь идет об уличном баре, полном шлюх со всего мира, — что-то вроде ООН в нижнем белье.
— Пошли скорее займемся делом, идем в «Гарден», — торопил нас Бласко, поэт удовольствий и луны, невольный метафорист греха и сумерек. И мы пошли в «Гарден». (Флу уже там не работала. А та, другая девушка, была колумбийкой. У нее были косые, отвислые груди. Она хотела вернуться в свою страну. В дом своих родителей. Со своей дочерью. Но она подписала рабский контракт. И я сказал ей, что, по счастливой случайности, я — полицай-гуманист и мог бы легально отправить ее туда. И она умоляла меня, чтоб я так сделал. И я пообещал ей это сделать.) (Само собой, я так этого и не сделал, в том числе потому, что мне нравится с уважением относиться к аду других людей. Если побывал в аду, ад навсегда остается в тебе, ведь речь идет о путешествии без возвращения, хотя и с билетом туда-обратно: туда в ад — и обратно в ад.)