Шрифт:
Кристоф испуганно обернулся и посмотрел на растерянное лицо приятеля, потом протянул ему телеграмму, хрипло сказав:
— Ничего не говори, прошу тебя, — и поднял руки, как бы защищаясь. — И еще одна просьба: собери здесь это все, ладно? — Он махнул рукой в сторону разбросанных вещей. — Позволь мне уйти налегке, без поклажи.
Бернард лишь молча кивнул, не выпуская из рук телеграмму.
— Делай, как знаешь. О Боже мой, Боже… — тихо прошептал он.
Кристоф еще раз кивнул Бернарду, молча пожал ему руку и, глубоко засунув руки в карманы куртки, медленно двинулся к дороге, бегущей вдаль между двумя рядами деревьев; когда он уже шагал по дороге, быстро и нетерпеливо, словно его звал откуда-то могучий голос, которого он не мог ослушаться, то у каждого дерева ему чудилось, будто даль и близь странно слились воедино; возле каждого дерева с мощными корнями ему мерещилось, что эта бесконечная даль, при каждом повороте распахивавшая свои объятия, переплетается с этими корнями, уходя глубоко в землю. И все казалось близким, и все казалось далеким, и он содрогался от страха, что очутился совсем рядом с одной из тех загадок, которые Господь держит в руке и лишь иногда бросает верующим, как жемчужины из бесконечно богатой короны созданного Им мироздания…
5
Фрау Бахем смотрела на аллею, на которой плескались волны, словно в море; дождь лил как из ведра, и люди, сгорбившись, спешили к своим домам, с трудом вытаскивая ноги из толстого слоя мокрых желтых листьев. Было видно, как они ежились от холода и старались поглубже засунуть руки в карманы. Поначалу казалось, что солнце выглянет еще хотя бы разок, но потом небо вдруг затянуло тучами, и сразу стало ясно, что день мало-помалу иссяк и покорился ночи. Наступили долгие-долгие сумерки…
В нетерпении и беспокойстве, словно ожидая чего-то, фрау Бахем стояла у окна; она не могла больше находиться на кухне, где только что готовила еду. Единственное кухонное окно выходило во двор-колодец, и временами ей казалось, что дня там вроде и не бывает, ибо утро, полдень и вечер сменялись здесь совсем незаметно. Поэтому она частенько подбегала к окнам, выходящим на улицу, и всякий раз вид города в ясный день был для нее приятным событием…
В доме теперь стояла такая тишина, что иногда ее даже жуть брала; не случалось уже вечеров, когда все собирались у нее и пели или беседовали; изредка объявлялся кто-нибудь из знакомых, но все они обычно забрасывали ее, словно грязью, теми же затасканными фразами, которые ежедневно и ежечасно, с ужасающими упорством и злобой, выплевывали на нее радиоприемники из окон заднего двора… Редко приходил кто-нибудь из настоящих друзей; бедные люди искусства — ибо какой художник не был бедным в это страшное время! — они сидели у нее на кухне, молчаливые и мрачные, словно ощипанные орлы, и немногословно рассказывали ей о повальной эпидемии глупости.
Часто в такие часы на их измученных лицах появлялась мимолетная улыбка воспоминаний; потом они уходили, чтобы исчезнуть в изборожденном морщинами городе, где ютились в нищенских каморках и ковали свои раскаленные тексты или писали загадочные картины…
Таким был и Раймонд, молодой художник, друг Йозефа и Кристофа, выражавший чистые помыслы своего сердца в немногих, медленно завершавшихся картинах, вечно размышляя над не поддающейся разгадке тайной слияния воедино формы и содержания. Несмотря на все просьбы фрау Бахем навещать ее почаще и попытки как-то его подбодрить, он приходил редко и нерегулярно, а его молчание говорило само за себя.
Генриха, бледного музыканта, близорукого и робкого, она тоже принимала как чужестранца и слушала его спокойные рассказы о том, как все больше разрасталась империя сатаны и как растекался по ней яд смятения. Ах, как она бывала счастлива, когда ей удавалось уговорить его сыграть небольшую вещицу, и как часто его игра, начинавшаяся робко и нежно, превращалась в бурный и страстный гимн страданию…
У нее было такое чувство, будто Господь оставил ей этих немногих людей, ибо не хотел, чтобы ее душа маялась в полном одиночестве. Но эти посещения казались ей призрачными… Да, то были тени ее воспоминаний… Картины ушедшего времени…
Реальными в этом доме были те веселые и громкоголосые люди, знакомые ее дочери и будущего зятя, которые часто под звон бокалов и треньканье какого-то бездаря с визгом и хохотом старались доказать, что наступило другое время. Ей были до ужаса отвратительны сборища, когда высокопарными фразами прикрывалась пошлейшая, до поры до времени скрываемая похоть…
В душевной тревоге, снедаемая неясными опасениями, стояла она у окна, в которое бились струи дождя; ее округлая фигура немного похудела, а большие карие глаза, казалось, сделались еще больше; над бледно-розовыми тонкими губами прямой тонкий нос стал как будто более строгим, зато высокий, белый, прекрасной формы лоб был средоточием доброты и ума; лишь ее темные волосы оставались неизменно густыми и блестящими.
Фрау Бахем так ничего и не узнала об обстоятельствах ареста Йозефа, но сам арест был для нее словно удар по голове, пробудивший от глупых снов. Словно Господь захотел ей показать, что безжалостное течение жизни на земле всегда проходит сквозь сердца тех, кто верит в Бога, любит Его и надеется на Него; ее сердце было тем родником, что должен впитать в себя шум и крики, вожделение, убийства и прочие злодеяния, дабы ничто не было забыто в истории страданий, которая с зубовным скрежетом вгрызается в душу и которую верующие предъявят Богу как свидетельство их духовного родства. После этого ареста к ней вплотную приблизилось то, что она смутно ощущала, но считала лишь неясными намеками и слухами.