Шрифт:
Андроников с семейством, Пастернак, Мариэтта Шагинян до последнего дня, Козловский, как всегда, в бабочке, Нейгауз, Рихтер с Дорлиак, Шостакович, академики Курчатов, Алиханов, Гольданский, дипломатическая пара Суходревов — ряд этот можно продолжать и продолжать. Их всех объединяла любовь к музыке.
А кроме того, сама форма фойе Большого зала, где они в перерывах прогуливались, не давала им разойтись, так или иначе сводила лицом к лицу, не выпускала, сближала. Чтобы столкновения избежать, требовались особые уловки: прибегать к ним было бы не достойно музыки. Не достойно их круга — интеллигентных людей.
А какие были билетерши! Седенькие, круто завитые, в туфлях на пуговке и на высоких каблуках, неприступные, коли опоздал, готовые костьми лечь у высокой белой двери в зал, но не пустить осквернителя после третьего звонка.
А гардеробщицы! Недавно одна из той старой гвардии, сетуя на нынешние нравы, произнесла целую здравицу во славу калош. Как это было удобно, опрятно, как хорошо для Большого зала! «И дамы — в ботиках, дамы — в ботиках», — повторяла грустно, глядя на заслеженный вестибюль.
А белые кресла с лирами на спинках! На таких небрежно не развалишься.
Зал строился, мыслился как храм искусства, и те, кто туда приходили, кто там работал, соответственно держали себя.
К 60-летию Большого зала Мариэтта Шагинян писала: «Нельзя отделить от Большого зала людей, которые так много лет заняты незаметной, но важнейшей культурной работой, создавая добрую славу ему и его концертам: это в первую очередь директор Большого зала, хорошо известный москвичам и любителям музыки Е.Галантер, всегда находящий слово внимания и помощи для посетителей концерта, его заместитель М.Векслер, кассир М.Глаголева и старший контролер А.Морякова и многие, многие другие. Для меня все обслуживающие Большой зал от гардероба до дежурных возле зала — знакомы, как добрые друзья, да, думаю, не только для меня. Величавая стихия музыки сроднила нас с ними, и в памяти нашей Большой зал неразрывно слился с их лицами, ставшими для москвичей так хорошо знакомыми».
А что теперь? Просто даже подойти к храму трудно. Улица Герцена сплошь перекопана, канавы, непролазная грязь, в мороз превращающаяся в наледь, и длится это уже не один сезон, — развал, разор в самом центре столицы, к которому уже почти привыкли, забывая, что было иначе; да было ли?
Честно говоря, даже при самом высоком настрое, попав пару раз в лужи, заляпав грязью брюки, чулки, несколько заземляешься. Досада требует выхода, и нечто такое произносится вслух, что, казалось 6ы, не характерно для посетителей Большого зала. Правда, и зал уж не тот: в нижний буфет завезли дефицитное пиво, и публика ринулась туда. И у 6елых высоких дверей не дежурит, как прежде, бдительная стража. В зале полно пустых мест. Лиц знакомых почти не встречаешь, и редко кто друг другу кивает, улыбается…
Конечно, на заезжих звезд, гастролеров рвутся, и билет трудно достать, но атмосфера совсем другая, ажиотажная, показушная. Это не завсегдатаи Большого зала, а те, кто бывает на модных нынче презентациях, кому положено, или кто прорвался, кому надо себя показать. И вовсе им не до музыки.
Изменения произошли и в гастрольном плане: все чаще нас посещают бывшие наши соотечественники. Взглянем на афиши: имя знакомое, а вот гражданство уже иное. На них, как на заезжих звезд, и слетаются теперь. А те, кто пока остаются, пока не уехали из страны, — те подобной чести, подобного внимания не удостаиваются. Они ведь доступны, а, значит, куда менее интересны — будничны. Вот когда уедут, тогда наша публика откроет им свои объятия.
Вообще много в нашей жизни странностей, и на примере Большого зала они весьма наглядны. Скажем, прежняя администрация, во главе с Е.Галантером, директорствующем там, в Большом зале, сорок лет, не только многих посетителей знала в лицо, но и по имени-отчеству, и кое у кого даже имелись свои постоянные места, что, выражаясь по-нынешнему, свидетельствовало о явном «блате». А дух тем не менее был демократичный, потому что интеллигентные люди приходили туда. А барство, в любых его проявлениях, считалось дурным тоном. Разумеется, они цену себе знали, проходя к своим креслам, чувствовали, что на них глядят. Но и тщеславие у них было иное, не выражавшееся в параде сногсшибательных туалетов. Нет, не ангелами они были, а просто культурными людьми.
Но ведь вроде бы культурные люди и сейчас есть, а умных, образованных, энергичных и того больше. Но не всех — отнюдь не всех — можно вообразить прогуливающимися в фойе Большого зала, поднимающимися по его прекрасным лестницам. Они не вписываются туда никак. Музыка им не нужна. Они привыкли без нее обходиться и даже не осознают, чего лишены. Это как врожденная слепота, глухота — инвалидность, в которой они не виноваты.
Им кажется, что они сами выбирают — предпочитают Дом кино, театральную премьеру, политический диспут симфоническому, камерному концерту. На самом деле им не дано выбирать — они продукт массированного, в масштабах страны, воспитания, где на музыку велось тотальное наступление. Музыка в глазах новых, послереволюционных властей скомпрометировала себя вдвойне: во-первых, как пособница «опиума для народа», ибо издревле входила необходимым компонентом в православное церковное действо. «Отравление» гимназиста, скажем, религией, законом Божьим, велось одновременно с обучением его вокальным навыкам: петь в хоре должны были уметь все. Мещане, дворяне обучали детей игре на музыкальных инструментах. Манерная барышня в подходящий момент подсаживалась к пианино — новая эпоха, новый мир, который мы должны были построить, вдосталь обсмеяли таких, вместе с их фикусами, геранями, вышитыми салфетками. Застенчивостью, деликатностью, чутьем, что можно, а что — нельзя. Непозволительно. Бессовестно.
Известно, что при первом прослушивании музыкального произведения даже профессионал не может сразу его охватить, во всей полноте в него вникнуть.
Об этом Рихтер говорил, и это при его-то потрясающей восприимчивости.
Действительно, по-настоящему наслаждение испытываешь тогда, когда слышишь уже знакомое, известное. Любви с первого взгляда, в музыке, пожалуй что и не бывает. Это подтверждает совсем простенькую мысль, что тот, кто музыкально не образован, ничего не услышит, не поймет. И надеяться на чудо тут нечего.