Шрифт:
Вадим рассказывал про то, как Генька боролся с пьянством, и постепенно, с каждой новой историей, вплоть до этой, последней, ясно стал видеть причудливый узор Генькиной судьбы. А у него самого такого узора не было, и от этого делалось грустно.
Семченко читал вырезку, начисто забыв про Вадима. В том же вагоне, поодаль, сидел, привалившись к нарам, курсант, который устроил стрельбу в Стефановском училище, и тихонько тренькал на гитаре.
— Николай Семенович, — Вадим тронул Семченко за колено, повел глазами в сторону курсанта. — С вами?
— Взводным у меня.
Опять прозвонили в колокол, паровоз дернулся, отрывистый лязг прокатился по эшелону от первого вагона до последнего. Семченко схватился за доску, чтобы не упасть, рассеянно глянул сверху вниз на Вадима.
Заголосили на перроне бабы, курсант всей пятерней ударил по струнам и сразу прижал их ладонью.
— До свидания, Николай Семенович! — сказал Вадим, понимая, что никогда уже не прочтет эту вырезку.
Семченко пригнулся под доской, протянул руку. Вадим пожал ее, придержал в своей, не зная, что еще сказать, о чем попросить в этот миг расставания, который для него самого был мучителен и исполнен значения, а для Семченко почти ничего не значил, но тут вагон снова дернулся и с надрывным скрежетом поплыл вдоль перрона.
Через два часа сидели в номере у Семченко. Без плаща, в костюме, тот выглядел совсем молодцом, и Вадиму Аркадьевичу стыдно было за свой мятый пиджак, бесформенные брюки, синюю рубашку с немодными маленькими уголками ворота.
Майя Антоновна проводила их до гостиницы, и Семченко, прощаясь, поцеловал ей руку так легко и обыденно, как будто усвоил эту привычку еще в те далекие времена, когда был членом правления клуба «Эсперо».
— Милая девушка, — говорил Семченко. — Очень милая… Все ребята очень хорошие. Я, признаться, не ожидал… Мы-то с Линевым эсперанто над жизнью ставили, а для них он просто часть жизни. Помогает марки собирать — прекрасно. Узнают на другом краю света про наш город — еще лучше. Или вот чех одной нашей девушке на эсперанто в любви объяснился. И слава богу!
На столе стоял местный сувенир — секретница, сделанная в виде старинной пушки с двумя горками ядер. Подарок эсперантистов. Опустишь в ствол ядро, и из-под лафета выкатится потайной ящичек. Интересно, что Семченко будет в нем хранить? Что бы сам он хранил в таком ящичке? Разве старые рецепты, которые невестка велит выбрасывать. Наступает старость, и никаких тайн не остается, никаких секретов.
Еще когда шел по улице рядом с Майей Антоновной и Семченко, слушая их быстрый, беспорядочный разговор, Вадим Аркадьевич вспомнил то давнее предложение Пустырева. И ясно стало, почему он тогда так и не написал эту статью. Сама идея эсперантизма, нереальная, отвлекающая от куда более важных дел, была ему не симпатична. Но за долгие годы своего существования она обрела судьбу, как и он сам, Вадим Аркадьевич Кабаков; обросла судьбами, надеждами и разочарованиями разных людей, стала частью жизни, и вычеркнуть ее так, разом, в приказном порядке было нехорошо, неправильно.
Он попробовал сейчас объяснить это Семченко и не смог, мямлил что-то невразумительное.
Семченко опустил ядро в пушечный ствол, легонько звякнула пружина, но потайной ящичек не выкатился — заело что-то в механизме.
— Знаешь, о чем я сегодня подумал? Вот, думаю, приехал сюда, все вспомнил, а теперь умирать пора. Может, для этого только и жил… Ты Казарозу-то помнишь?
— Слушай. — Вадим Аркадьевич навалился на стол, качнул его, и ящичек с внезапным хлопком, от которого Семченко вздрогнул, вылетел из-под лафета. — Я тебе тогда письмо принес к эшелону. Из Питера… От кого оно было?
— От Милашевской… Прислала портрет Казарозы и вырезку с некрологом. Показать?
— У тебя с собой? — не поверил Вадим Аркадьевич.
Семченко достал из бумажника фотографию — маленькая женщина стояла в пустыне, окруженная дикими зверями. В руке она держала клетку с райской птицей.
— Это ее голос, ее душа. — Ноготь Семченко коснулся венчика из перьев на птичьей головке.
— А звери что обозначают?
— Это мы все, — серьезно объяснил Семченко. — И я, и Генька Ходырев, и Алферьев, и тот курсант… Его под Пинском уланы зарубили… Вот кто есть кто, не знаю. Хотя можно предположить…
— Я здесь тоже есть? — перебил Вадим Аркадьевич.
— Ты? — Семченко задумался. — Про тебя не знаю.
«Любил он ее, — подумал Вадим Аркадьевич. — Конечно, любил…» И горло перехватило от забытой нежности к этому человеку, который до сих пор ищет себя среди слонов и единорогов, окружавших некогда маленькую женщину с клеткой в руке.
Он достал фотографию Нади, сделанную Осиповым, положил на стол. Семченко взял ее, подвинул ближе к себе, и возникло странное чувство перевернутой жизни — будто она еще вся впереди, и сами они не старики, а мальчишки, новобранцы, хвастающие друг перед другом карточками своих девчонок.
Тусклое перекрестье рамы, вечерний свет, две фотографии на столе — две женщины, четыре судьбы.
Семченко бережно извлек из бумажника серо-желтую от ветхости газетную вырезку. Развернув, протянул Вадиму Аркадьевичу. Сгибы проклеены были полосками прозрачной липкой бумаги, которую невестка приносила Петьке обклеивать учебники, буквы наполовину стерлись, края измахрились, и черная черта вокруг текста расползлась, словно была не напечатана, а процарапана. Вместо подписи стояли инициалы: «А. Э.».