Шрифт:
Надев очки, я стал внимательно читать. Первое, что меня поразило, даже невероятно потрясло: в верхней части название, на каждом из трех отдельных, сколотых скрепками, состоящих из нескольких листков «документов» значилось ни много ни мало: «Протокол допроса»... далее следовали моя настоящая фамилия, имя и отчество.
Еще даже не успев прочитать текст этих «документов», я задал «любезному» Кулешову вполне объяснимый вопрос:
– Что это значит, о каком допросе идет речь? Ведь вам хорошо известно, что Абакумов в вашем же присутствии предупредил меня о том, что я должен помочь ГУКР НКВД СССР в работе. Вы же лично присутствовали при моем вызове к генерал-майору Леонову. Вы слышали, что он повторил слова, сказанные Абакумовым, и для скорого завершения «моей работы» были выделены не одна, а две стенографистки. Я честно четверо суток диктовал им мой материал. О каком же «протоколе допроса» может идти речь?
Только после несколько возбужденного высказывания Кулешов заявил мне более строгим, если не сказать, нахальным, голосом:
– Стенограмма ваших «показаний» была мною представлена лично Абакумову, и он приказал переоформить ее в принятые у нас формы допросов.
В полном недоумении, буквально перестав владеть собой, охваченный тревогой, что происходит значительная задержка моего вынужденного пребывания в тюрьме, а следовательно, по каким-то соображениям откладываются на неопределенное время прием в «Центре» и возможность моего отъезда в Ленинград для встречи с родителями, я стал читать предъявленные мне на подпись «протоколы допроса».
В первом же предъявленном мне на подпись протоколе допроса был поставлен вопрос:
– Все ли вы показали о вашей преступной деятельности?
Далее следовало, что якобы ответы, продиктованные мною, абсолютно вымышленные, не содержащие правды, только выгодные для фальсифицированного следствия.
После моего утверждения, что я никакой преступной деятельностью никогда не занимался, последовал не вопрос, а абсолютно наглое заявление следователя Кулешова:
– Лжете, следствие располагает письмом генерала Мюллера на имя начальника зондеркоманды «Красная капелла», из которого видно, что вы сотрудничали с гестапо!
Я не мог дольше терпеть и, сделав над собой усилие, несколько помедлив, в уже довольно грубой форме закричал:
– Как вам не стыдно! Вы имеете наглость в протоколе утверждать, что я что-то скрываю, и только благодаря тому, что «следствие располагает письмом генерала Мюллера», вы имеете возможность меня изобличать в якобы совершенном мною предательстве, измене Родине? Кто дал вам подобное право?! Ведь это письмо с другими документами, в том числе и следственным делом, заведенным на Кента гестапо, в Москву доставил именно я. Почему вы об этом не пишете? Кроме того, как я мог «скрывать свою преступную деятельность в пользу гестапо», когда лично завербовал и уговорил не переходить на службу к американским спецслужбам, а приехать вместе со мной в Москву начальника зондеркоманды гестапо «Красная капелла» Хейнца Паннвица. Ведь привезенное нами письмо генерала Мюллера было направлено на имя начальника зондеркоманды толь ко с одной целью – склонить меня к сотрудничеству с гестапо, то есть поступить так, как уже поступил Леопольд Треппер. Почему вы ни в одном из предъявленных сейчас мне на подпись протоколов не указываете на то, что именно я обеспечил по согласованию с «Центром» прибытие в Москву Паннвица, то есть одного из руководящих работников гестапо, которому было поручено полностью разрушить нашу разведывательную службу во Франции и Бельгии, и вместе с ним еще двух сотрудников гестапо? Согласитесь с тем, что подобное бывает не слишком часто или вообще не случалось в истории иностранных разведок и контрразведок!
Меня крайне удивило полнейшее спокойствие Кулешова. Он совершенно не реагировал на мои возражения и, смею даже заявить, на допускаемую мною грубость при высказывании упреков в его адрес. Только потом я понял, что к подобной оценке действий следственных органов и его самого, как одного из далеко не рядовых сотрудников, допускающих откровенные подлоги, он уже давно привык.
В первые дни я предпринимал попытки отказаться от подписания явно подложных, фальсифицированных протоколов. Однако это оказалось абсолютно бесполезным. Единственная моя надежда опиралась на то, что я смогу добиться встречи с представителем военной прокуратуры. Постепенно я уже начинал понимать, что фактически мне угрожает продолжительное проведение следствия, а не столь сердечно обещанная «совместная работа».
Несмотря на весьма тяжелые моральные переживания, я все же еще не терял надежды, что после окончания следствия мне будет предоставлена возможность изложить истину, предоставить доказательства моей абсолютной невиновности, представить документы и свидетелей в подтверждение правильности моего утверждения в ходе слушания дела в Военной коллегии Верховного суда СССР.
Еще до того, как я был вынужден подписать первые одновременно предъявленные мне три протокола, на которых последовательно стояли разные даты, я внимательно смотрел на спокойно сидящего у себя в кресле Кулешова. Невольно думал: а представляет ли себе этот «следователь», что такое вообще работа разведчика во вражеском тылу? Возможно, он в этом кресле просидел всю Великую Отечественную войну, именно этим и объясняется, тоже в некоторой степени, его личное поведение.
Буквально за один-два дня до предъявления указанных протоколов гот же Кулешов, совершенно неожиданно для меня, выразил мне благодарность, указав, что привезенными мною материалами я помог изобличить Леопольда Треппера в предательстве!
Хочу особо подчеркнуть, что до происшедшего изменения в отношениях ко мне со стороны Кулешова Абакумов после нашей первой «беседы» в ночь на 8 июня 1945 г. вызвал меня еще пару раз ночью к себе в кабинет. Его разговоры со мной, во всяком случае так мне тогда казалось, явно контрастировали с теми, что вскоре произошло в кабинете следователя.
Я уже касался вопроса о демонстративном уничтожении продиктованной мною стенограммы 8–12 июня 1945 г. Значительно позднее это мною было абсолютно точно определено как очередная провокация, привычная для лиц, ведущих следствие. Кулешов стремился убедить меня, что этот документ больше не существует и в ходе следствия я не смогу никогда на него ссылаться в целях опровержения. Вопрос о стенограмме, продиктованной стенографисткам в уже указанные числа июня 1945 г., и сегодня имеет большое значение. Именно поэтому я еще раз возвращаюсь к этому вопросу. До 1960–1961 гг., то есть до рассмотрении моего далеко не последнего обращения в различные инстанции, меня постоянно обвиняли в том, что я указывал на два якобы несуществующих материала: доклад, написанный в Париже и доставленный мною в Москву для вручения начальнику Главного разведывательного управления Генерального штаба Советской армии, и стенограмму. Этим доказывали ложность всех моих утверждений.