Шрифт:
Все! Теперь он понимал это короткое слово, это подлое свистящее словцо, которым она перечеркнула случившееся. Его раздирали отчаяние и гнев. Он был счастлив, как дурак, как самый наивный дурак! — а она уже все взвесила, рассчитала, решила… Как же так? Зачем?
Ответа не было.
Он не мог вспомнить без чувства унижения весь следующий день. Он ходил взволнованный и счастливый, не смея смотреть на нее, чтобы не выдавать их любовь, а она была такая смирненькая и держалась около мужа и только один раз, за столом, метнула на него многозначительный взгляд. И потом, в громыхающем фургоне, отвернувшись от нее, чтобы не видеть ее рядом с мужем, он обдумывал, как встречаться с нею, и давал себе слово беречь ее и ни одним неосторожным поступком не набросить на нее тень!.. Он находил объяснения всему, что она делала, оправдывая ее и даже восхищаясь тем, что она живет помощницей и другом нелюбимого мужа — ради дочери и ради его научной ценности. Этот ученый муж имел на нее свои неотъемлемые права, но муж не мог приказать ее сердцу, и она полюбила другого — и он ее любовник! Любовник! Ничего грязного, ничего постыдного не чувствовал Палька в этом затрепанном слове, оно раскрылось во всей красоте первоначального смысла: любовь, тот, кто любит и любим.
Как он безумствовал всю ночь после возвращения домой! Когда-то он мечтал о ненаглядной как о своей победе, как о торжестве над ее высокомерием и коварством, но это отлетело, забылось. Он делал глупости, о которых невыносимо вспоминать, — достал из кармана лепестки, поднятые им со ступеней гостиницы, разглаживал их, целовал их и шептал всякий бредовый вздор. Он сунул лепестки под подушку и с блаженной улыбкой глупца решил, что покажет их, когда она в какой-то счастливый вечер найдет способ прийти к нему — через сад, в окно, потихоньку от Катерины и матери. Он долго обдумывал, как это все устроить. Он видел ее на фоне окна — в светлом платье, с развевающимися концами шарфа. Он почти осязал рядом с собою ее теплое, податливое тело. Но лица уже не мог себе представить — только мерцание глаз и непонятное, незнакомое, упоительное движение ее губ.
Почему он не побежал к ней утром? Столкнуться бы с нею лицом к лицу, понять ее лицемерие, услышать ее увертки, бросить ей в лицо все, что ему открылось бы!.. А он бродил по институту, глазел в окна и казался себе очень хитрым и осторожным — он побежит к ней не раньше, чем убедится, что профессор в институте. Профессора не было. Его консультацию перенесли на конец недели, — об этом извещал листок на доске объявлений. Почему? Что там случилось, в гостинице? Может быть, она не сумела скрыть, солгать?.. Может быть, ей сейчас плохо и страшно, а он не может защитить ее, помочь ей?
В середине дня профессор заехал в институт. Машина ждала у подъезда, Палька видел в окно ее черный лакированный капот под одним из щербатых львов. Профессор вышел очень скоро, его сопровождал Сонин. Ревнивый взгляд отметил, что Русаковский кажется особенно изящным рядом с округлой фигурой директора. И сколько в нем спокойной уверенности! Вот он что-то сказал Сонину и щелкнул льва по носу, оба засмеялись, сели в машину и уехали.
Куда они поехали?
Палька промучался до вечера, а вечером решил, была не была, пойти в гостиницу. «Олег Владимирович, мы просим вас познакомиться с проектом подземной газификации…» Маленькая деловая просьба. Его будут оставлять ужинать, — нет, он ни за что не останется, он сразу же уйдет, только увидит ее, только уверится в том, что она — есть и она — любит.
Дверь номера была распахнута. Горничная выметала из него обрывки бумаги и увядшие цветы.
Палька тупо смотрел, как застревают на пороге раскисшие стебли, горько пахнущие тлением.
— Профессор Русаковский, — произнес он в беспамятстве.
Горничная обернулась. Равнодушное лицо, лишенное даже любопытства. Ему хотелось закричать.
— Профессор Русаковский, — пролепетал он.
— Уехал семью провожать, — сказала горничная и поддела метлой застрявшие стебли.
— Куда? — выдохнул Палька, уже зная правду, но еще цепляясь за последнюю отчаянную надежду.
— В Сухум, что ли, — не сразу ответила горничная, ногой подтолкнула мусор на совок и вдруг глянула на Пальку насмешливо и проницательно. — Профессор вернется, номер за ними. А вот профессорша…
И она произнесла нечто вроде «тю-тю» или «фюить»…
Хотя все его существо корчилось от стыда и боли, лицо приняло выражение холодное и гордое, голос строго выговорил:
— Передайте профессору, что приходил аспирант Светов.
Независимой походкой он спустился по широкой лестнице, по которой столько раз взлетал, обуреваемый надеждой и страстью. Швейцар, обычно провожавший его понятливой усмешкой, увидел на этот раз сдержанного, солидного научного работника с гордо поднятой головой. Тяжелая дверь навсегда захлопнулась за спиной Пальки, и нестерпимо яркая улица навалилась на него шумом, сутолокой, жарким дыханием нагретого камня, запахом угля, цветов и бензина.
Его предали.
Все ложь — любовь, поцелуи, обладание, страстный шепот.
Она сидит в самолете со своей скуластой дочкой и умным мужем, сидит и смеется про себя.
И теперь важно одно — чтобы никто не заметил, не понял, как его вероломно обманули.
Равнодушный мир дышал и шумел вокруг него, — мир, не имевший никакого отношения к тому, что с ним произошло. И в этом мире шел по улицам аспирант Светов, изображая на лице подобие жизнерадостной улыбки. Ноги привычно привели его к институту. Он прошел мимо, с ненавистью взглянув на щербатого льва. Вспомнился шутливый жест Русаковского — да ведь это ему, Пальке, дали щелчок по носу!