Шрифт:
И только двух дел я не делал: с души меня воротило при одной только мысли о таких делах. Я не дрался и не воровал. Хотя, конечно, возможностей делать и то, и это было предостаточно. Каждый день возникали такие возможности! Но отчего-то во мне бытовало убеждение, что уж лучше мне получить по морде самому, чем ударить по чьей-то чужой физиономии. Не знаю, откуда у меня возникло такое убеждение: я многого о себе не знаю и поныне. Что же касаемо воровства… Помню (было мне в ту пору лет уже, наверно, двадцать), завелась у нас на Зоне одна лихая компания, в которой заправлял некто по прозвищу Сорока. Очень уж ловко эта компания чистила чужие квартиры и магазины со складами впридачу! Ну и вот, явился однажды этот Сорока ко мне (тогда я квартировал у одной доброй зоновской вдовы) и завел со мной разговор.
— А лихой я парень! — сказал мне этот Сорока. — И все-то у меня есть, — а отчего у меня все есть и отчего я всем доволен? А оттого, что я умею жить! Как говорится — ловкость рук, и никакого мошенства! Конечно, бывают и мелкие неприятности. Вот, к примеру, позавчера разбилась Ирка Белая, моя форточница. Сломала руку, говорят, что и позвоночник повредила тоже… И — все! Все! Где мне теперь взять путного форточника? А без форточника, брат, никуда. Ну, так вот. Иду это я вчера по Зоне, размышляю о жизни, и вдруг, вообрази, возникает во мне внутренний голос. «Сорока, — говорит мне мой внутренний голос, — взгляни вон на ту крышу. Если ты, Сорока, думаешь, что по той крыше лазает не трубочист, а какая-нибудь обезьяна, то ты, Сорока, в корне ошибаешься. Это никакая не обезьяна, это — наивернейший кандидат тебе в форточники заместо выбывшей из строя Ирки Белой. Глянь, как он ловко управляется на своей верхотуре! Глаз из тебя вон — не найдешь лучшей кандидатуры!» Так мне сказал мой внутренний голос и умолк, а я принялся наводить об этом трубочисте справки. Навел — и вот я здесь: здорово, братан! Ведь это же ты — тот вчерашний трубочист, не так ли?
— Допустим, — сказал я.
— Да тут и допускать нечего! — захохотал Сорока. — Разве найдется в этом городе еще кто-нибудь с такими приметами? Разумеется, это ты. И у меня к тебе имеется интереснейший разговор.
— Ну? — сказал я.
— Талант, — сказал Сорока, — должен быть вознагражден. И это справедливо. Вот, к примеру, я — человек талантливый. И поэтому у меня все есть: деньги, машины, девочки… Ты — тоже талант. Вот ответь, сможешь ли ты без помощи всяких там приспособлений взобраться, допустим, на балкон пятого или восьмого этажа и, что немаловажно, спуститься оттуда целым и невредимым?
— Могу, — сказал я.
— Братишка, — воскликнул Сорока, — да ты же прирожденный форточник! Я же говорю — талант! Короче: хочешь жить шикарно и красиво?
— Воровать — не пойду, — сказал я, уяснив, к чему клонит Сорока.
— Вот как? — спросил Сорока и уставился на меня долгим взглядом. — Что ж так? Или боишься?
— Не боюсь, — сказал я. — Просто не хочу. Не по мне это.
— А откуда ты знаешь, что не по тебе? Может, ты уже пробовал? Видать, не пробовал, — сказал Сорока. — Ну, так я тебе скажу: стоит только попробовать… А главное — стоит только разок подержать в руках то, что ты украл, а еще лучше — деньги от продажи украденного — и… Да что там говорить! Азарт! Упоение! Наркотик!
— Не хочу, — сказал я.
— Оно конечно, — сказал Сорока после долгого молчания. — Вольному — воля. Упоение — оно, вероятно, не для всех. Для чего трубочисту упоение? Искренне жаль. Что ж, стало быть, не сговорились…
И еще раз окинув меня недоуменным взглядом, Сорока ушел. Он явно не понимал, почему я отказался от столь заманчивого предложения. Не понимал этого, кстати, и я сам. Ну что меня могло связывать с этим неласковым миром? Что эдакого, кроме постоянных насмешек над моим уродством, зуботычин, мучительного чувства голода, холода и неприкаянности, этот мир мне дал? А вот поди ж ты… Я отчего-то не мог причинять зла этому миру. Мне отчего-то этот мир было жаль…
Все, на сегодня хватит. Пришел надзиратель и предупредил, что через пять минут отбой. Я оставляю листы на столе и взбираюсь на нары. Хорошо все же, что меня перевели в одиночную камеру! Одиночная камера — это почти как свобода…
Я просыпаюсь. Утро. Окошко в моей камере — почти под самым потолком. Наверно, оно выходит на восток. Сейчас сквозь это окошко в камеру пробиваются три солнечных лучика. Ну да, именно три: один, два, три… Хорошо, наверно, сейчас на улице. Тепло, наверно…
Итак, я продолжаю. Я приступаю к главному. Главное в моей жизни случилось, когда мне исполнилось двадцать шесть лет. Именно тогда я встретил мою Феюшку, мою единственную в этом мире любовь, мою несчастную любовь, мою окаянную любовь…
Звали ее, конечно, вовсе не Феюшка, а Полина. Полина, Поля, Полюшка… А Феей, или Феюшкой, прозвал ее я сам. Ей нравилось… Да и как мне иначе было ее прозвать? Встретились мы с ней совершенно случайно, как оно обычно и бывает в этом мире. В ту пору я квартировал в одном гадюшнике. Это был всем гадюшникам гадюшник! Визг, вой, карты, пьянки, поножовщина, шлюхи… «Гномик, — говорили иногда, дурачась, эти шлюхи, — вот сколько у нас было всяких мужиков, а такого как ты — не бывало! А может, ты какой-нибудь особенный, а? Предлагаем тебе провести с нами ночь! Бесплатную ночь, ради удовольствия и разнообразия, а? Каравай-каравай, кого хочешь — выбирай. Хочешь — какую-нибудь одну, хочешь — всех нас вместе. Ну же, гномик!» Нельзя сказать, что такие речи меня не смущали. Смущали, да еще как! От смущения воображение мое разыгрывалось, я представлял себя стройным и ловким красавцем, удачливым и желанным любовником… Ах, как, должно быть, это замечательно — проснуться в объятиях вон той, например, блондинки по имени Настя или, скажем, вот этой рыженькой по имени Антонина! Проснуться, и никуда не торопясь и никого не опасаясь, мгновение за мгновением вспоминать события минувшей ночи, прикасаясь губами к нежному телу лежащей рядом блондинки Насти или рыженькой Антонины! Разумеется, мое смущение никак не могло укрыться от глаз этих опытных бестий, и они весьма вольно начинали надо мной подшучивать, хохотать, намекать, расспрашивать… Я на них не сердился. Я уже давно перестал сердиться на тех, кто подшучивал над моим уродством: глупо сердиться на правду. В такие моменты я просто собирался и уходил из этого гадюшника. Долго простаивал на мосту, глядя в черную речную воду, бесцельно бродил по ночным улицам, пугая своим видом редких прохожих, а если случались теплые ночи, то приходил в городской сад, взбирался на какое-нибудь дерево и, случалось, засыпал на нем до утра…
В одну из таких бесцельных ночей я и познакомился с моей Полиной-Феюшкой. Вначале мне почудилось, что в соседней подворотне кто-то плачет. Помню, я подумал, что это плачет бездомная собака. Я нащупал в кармане горбушку хлеба (уходя в ночные странствия, я всегда старался захватить с собой хлеб) и вошел в подворотню: когда бездомных собак кормишь хлебом, они, случается, перестают плакать. Но это была не собака. Вначале мне показалось, что это была маленькая девочка, и она действительно плакала. Маленькая плачущая девочка ночью — за этим всегда кроется чья-то трагедия и чье-то горе.