Шрифт:
Слезы дочери разжалобили Рыжкова, она плакала редко, да он никогда и не обижал ее. Хотел было выйти, сказать что-нибудь шутливое, но упрямое чувство оскорбленного человека пересилило, он лег на кровать и закрыл голову подушкой.
Костер высоко дымил возле борта канавы, буйно играл языками пламени — как будто рыжие петухи метались в схватке, развевая перьями. Не пожалел Забродин хворосту, благо не сам припас: сухие сучья так и лопались от жары, обрызгивали старателей дождем светящихся и гаснущих искр.
— Заставь дурака богу молиться, он лоб разобьет! — проворчал Зуев, сминая затлевшую полу ватника, и добавил, невольно любуясь летящими искрами: — Вот кабы золото так посыпалось, я бы и рот открыл.
— На горячее не открыл бы…
— Небось не посыплется.
— Каждый день пробы берем, а, кроме знаков, нет ничего.
— Не подвела бы буровая разведка, — враз заговорили старатели, встревоженные заветным словцом.
Они сидели у костра на бревнах, припасенных для крепления, жевали черный хлеб, прихлебывая из кружек чай, отдающий дымом. Немного ниже, по канаве, горел второй костер; там группа китайцев из этой же артели, сидя на корточках, окружила котелок с лапшой — китайцы предпочитали хлебу вареное тесто.
— Лопату не успели взять, а сразу озолотеть хотите, — сказал Рыжков, подвигая на угли ведро с кипятком. — Потатуев ведь ставил на работу-то. Знающий человек: на приисках у Титова даже за управляющего одно время ходил. Хозяин, он тебе зряшного человека держать не стал бы.
— Что ж с того? — возразил Зуев. — У Потатуева папаша в Чите рыбную торговлю имел — значит, не на медную денежку его обучали, да не об нем речь — мы насчет буровой разведки сомневаемся. Кабы шурфовка разведочная — тогда другое дело. В шурфе как на ладони и грунты и проба, а скважина — дело темное.
— Слепому все темно, — не унимался Рыжков.
— Ты больно зрячий! — обиделся Зуев. — У Титова, прежде чем работу начать, сколько шурфов ударяли?
— Сравни-ил! Титов один себе хозяин был, он всякое дело производил с расчетом. Рабочих до двух тысяч держивал. Бывало, как пудовую съемку сделают, так из пушки палили. Это в день-то пуд! — Рыжков с наивным торжеством оглядел усталых старателей. — Во-от жили!
— Жили, да не все, — сказал Егор и нерешительно добавил. — Дивлюсь я на тебя, Афанасий Лаврентьич. Говорят, ты в партизанах ходил, а хозяев выхваляешь.
Рыжков покосился на него синим глазом и, поперхнувшись чаем, закашлялся.
— Я никого не выхваляю, — заговорил он, все еще багровый не то от кашля, не то от упрека. — Но слова из песни не выкинешь — умный мужик, про то и толкую. Что ж, раз время было такое: всяк про себя разумел, а других в сторону отпихивал. В политике я не понимаю до сих пор. Для политики у меня мозга неповоротливая. А в партизанах ходил, там понятное дело. Пока свои со своими схватились, я в стороне стоял. Кто их разберет, кому чего нужно. Ну, а япошки ввязались, оно вроде и прояснело. — Рыжков улыбнулся, вспоминая: — Я раз пошел насчет продуктов в поселок да на четырех напоролся. Стал меня старшой допрашивать. Я не понимаю, а он сердится. Такой сморчок, а с кулаками налетает. Стою, смотрю, что с него будет. Он приказывает солдатам, те меня схватили и тянут за руки, чтобы я сел — начальнику ударить сподручнее. Ударил он меня в одно ухо, в другое… Озлился и я, ка-ак схвачу у крайнего винтовку и пошел молотить прикладом, спасу нет! У старшого наган был — ему первому. Разбодал всех, да на улицу, да в ихние же сани — и тягу!
— Значит, ты только против японцев воевал? — спросил с хмурой усмешкой Зуев.
— Знамо дело, против них и против белых тоже, раз они заодно держались. Только я уж к самому концу поспел. Попятили их с Амура — я и пошел обратно на делянку.
— Чудной ты! — сказал бодайбинец Точильщиков. — Партизанил, а злости против хозяев в тебе не слыхать. Жи-или, говоришь! На Лене тоже жили, а нас гнильем кормили, да еще свинцовыми бомбами угостили в двенадцатом году. Вспомнить их, гадов, не могу…
— Закрой курятник! — крикнул Забродин. — Ели люди хлеб и другим давали.
— А сейчас ты оголодал?! — презрительно спросил Егор. — Ежели так пить, как ты пьешь, да еще в карты играть — никаких заработков не хватит. «Хлеб давали»! Пробовал ты ихний хлеб? Тебя раньше опояска кормила, спиртонос ты, варнак зейский! А теперь за бабьей спиной сидишь…
— А тебе какая печаль о моей бабе? — Забродин проворно сбросил рукав рваного пиджака, сжав синеватый литой кулак, подступил к Егору. Драться всерьез он не намеревался: у Егора обязательно нашлись бы сторонники, да и заводить драку в трезвом виде казалось ему неудобно. Но пусть не думает, что он струсил, и Василий продолжал наступать, приговаривая: — Чего тебе далась моя опояска?
— Бросьте, ребята! — строго прикрикнул Рыжков. — Зачем зря шуметь!
Забродин сразу отошел от Егора, но несорванная досада кипела в нем, и, опуская на валке в темное «окно» штрека короткие бревна, он изливал ее в ругани:
— Что за жизнь распроклятая — день-деньской ройся в потемках, как крыса! Дернул меня нечистый связаться с крупной артелью. Да провались она совсем! Давно надо было уйти…
— Куда уйдешь? — сказал со вздохом старик Зуев, ухватывая деревянную бадью, показавшуюся над отверстием окна. Он вывалил из нее породу, и снова заскрипел валок, разматывая толстую веревку. — Хоть на край света сбеги, пить-есть и там надо. Эх, кабы не вода… Остер у ней нос — везде пробьется! На шахтах моторы поставят, чтобы откачивать ее… воду-то. Большое дело затевают на Орочене. Шахты с моторами… Ишь ты!