Шрифт:
С тех пор как в твоей голове…
С тех пор как в твоей голове выросла орхидея, я потеряла покой. Меня не покидает мысль, правильно ли я за ней ухаживаю. Мне неизвестно, какследует поливать и подкармливать это растение — я не цветовод. А ещё я боюсь, что его тонкий стебель однажды не выдержит напора ветра и переломится. Его корневая система, как мне кажется, тоже недостаточно хорошо утвердилась в твоей голове.
Так же меня беспокоят вредители и возможное влияние твоих не всегда весёлых мыслей на благополучие цветка. Я не знаю, питается ли он твоей артериальной кровью или же мыслями. Во всяком случае, он очень красив и свеж. Не то что я.
Правда, мне неприятно видеть, как твоё растение ловит мух. Когда я вижу, как жадно смыкаются влажные лепестки вокруг несчастного насекомого, мне становится немного не по себе. И тогда я сама кажусь себе такой же мухой, которая однажды попалась в твою ловушку. И с тех пор не может выбраться. А может быть, ты уже переварил меня, и от меня остался лишь мёртвый кожух из мыслей и страхов…
Ещё меня пугает подступающая осень, за которой непременно последует зима. Мало того, что ты не сможешь носить головной убор и неизбежно простудишься, так ещё и цветок наверняка захиреет и погибнет от холода. Ведь он так беззащитен, несмотря на то, что ты его очевидно любишь! Похоже, даже больше, чем меня.
Когда я говорю тебе об этом, ты только улыбаешься и вздыхаешь. Когда ты так вздыхаешь и смотришь на меня грустными глазами, мне кажется, что ты считаешь меня ненормальной. Это очень обидно. Тем более, что я никогда не давала тебе повода так думать.
Но я по-прежнему люблю тебя, мой милый. Прости, что я не могу больше ухаживать за тобой и твоим цветком так, как вы того достойны. Что делать, мне нельзя совершать множества движений, и вообще — нужно больше лежать. Потому что мушки, которых я выращиваю в своей голове, очень пугливы и нервны. При резком движении головой затычка может выпасть, и они разлетятся. Тогда мне нечем будет подкармливать осенью твой цветок, и он погибнет. Я не могу этого допустить! Я слишком люблю его.
Не спрашивай меня, куда я дела ключ от погреба. Это неважно. Я не могу допустить, чтобы ты выходил на улицу в подступающие холода. Нам нужно только дожить до весны, мой хороший. Единственное, чего я опасаюсь, — это то, что в погребе, без настоящего дневного света, твой цветок потеряет свою красоту. Уповаю лишь на две дополнительные лампы, которые я туда провела.
Ничего, мой милый, ничего, всё у нас будет хорошо. Нам бы только дожить до весны. А в мае я пересажу тебя в грунт, в палисадник. Рядом с клумбой мамы.
Между нами лю…
Я давно уже научился верить в случайные встречи. Это раньше казалось, что всё неслучайно и предопределено. Но с некоторых пор в моей голове пустила корни теория вероятностей, которая, как ни странно, не отрицает аксиом. Вероятность суммы несовместных событий равна сумме их вероятностей. Этим всё сказано.
А что ты так смотришь?.. Да, я курю трубку. И да, я наконец-то научился пить кофе безмолока. Это и всё, что ты находишь нового для себя через столько лет? Я не курил и пил кофе только с молоком — это всё, что ты можешь вспомнить через столько-то лет?
А помнишь, мы купались в затоне, за Кировским? Под огромным ржавым щитом, на котором здоровенными и нездор ово красными буквами было написано «Купаться запрещено!». Однажды я, рискуя жизнью во имя юной глупости, забрался на дамбу и намалевал белой краской традиционное «Здесь были…»
В тот день ты порезала ногу, и я на руках вынес тебя на берег, где в старом кассетнике надрывался, хрипя и диссонируя, «Детектор лжи». Они пели: «Между нами лю, между нами лю»; и мне каждый раз приходило в голову окончание «бо-о-овь». Но там было «ди-и-и». Между нами люди, между нами лица, ничего не будет, всё нам только снится. Между нами лю-у-у… Глупо. Но как это было эпохально!
А нам в голову — картечью в упор — били шестнадцать, выносили мозги; и вносили в твою комнату единожды бэушный Рёниш вместо трижды бэушного Красного Октября. «Девочка должна всерьёз отдаться музыке», — говорила твоя тётушка. А мы целовались на берегу затона, и ты впервые, и очень всерьёз, отдавалась мне, под щитом «Купаться запрещено!»
Потом были семнадцать, и меланхоличный Коля, который любил твою игру и не любил меня. Ты его жалела, а я, назло тебе, учил его вульгарной игре «аз и». Тебе нравились мальчиши-плохиши, и я старался быть таковым — с азартом, достойным лучшего применения. И, не ведая, что творю, пытался сделать плохишом Колю. А ты, назло мне, ещё больше его жалела и играла ему Шопена.
Постой, к чему это я о нём вспомнил?.. А, ну да, — Лютов… Коля Лютов. Потом он не вернулся из армии. Его утомлённая годами мать говорила, что он погиб — где-то там и во имя чего-то. Но все пацаны знали, что он повесился в бытовке, на шнуре от утюга.
Восемнадцать… Ты приехала на каникулы. Помнишь китайца Лю? Он играл на балалайке и владел гунфу. Помнишь, он сидел на столе, в фуфайке и валенках, в нашей с ним простуженной комнате в общаге, и пел «В оты мыч ица тыр ойка почытова-а-я», аккомпанируя себе на трёхструнке? А мы с тобой в это время целовались за шторой. А за окном трещали мороз и петарды, вспархивали озябшие голуби и фейерверки — потому что был Новый год. Ты смеялась, когда Лю давал петуха. Петь он любил — как, наверное, все, кто петь не умеет. Ты смеялась, и тогда мои поцелуи попадали в твои влажные белые зубки. От тебя пахло шампанским, непривычными дух ами и расстоянием. Это был тревожный запах почти уже незнакомой женщины, которая удаляется в иную жизнь и вот-вот готова пересмотреть и переоценить. А Лю пел «Гори, гори мы язвезыд а» и плакал скверной русской водкой начала девяностых. Ты говорила, что он пустышка. В барабане тоже нет ничего, кроме пустоты, — заступался я, — но если в него ударить…