Шрифт:
Наверное, я покачнулся. Ребята уставились на меня — пыльные, потные лица, блестящие зубы и глаза, глаза… Сколько же у них глаз?
— Что там такое, эй? — крикнул мне Пудель.
Я не ответил. Я прислушивался и, хотя на горе было тихо, чего-то ждал. Все утро ждал, собака своим воем, должно быть, настроила.
— Айда посмотрим? — предложил Пудель.
— Айда!
Они побежали к воротам гурьбой, вприпрыжку; кто-то засвистел разбойно, кто-то на бегу ногой подбросил в воздух камушек:
— На кого бог пошлет!
Все бросились врассыпную — ни на кого не послал.
Я остался стоять. Брат оглянулся от ворот и тоже остановился. Остальные выбежали на улицу, топот, свист, лихие, веселые выкрики пронеслись по переулку за забором и стихли где-то на горе. Чего там было смотреть? Убитую собаку не видели? Надо было идти домой, а я все медлил, стоял, прислушивался. Брат приплелся от ворот, встал рядом и уныло уставился на меня. Чего это они так все смотрят? Неужели у меня вид такой, что я на всех уныние и скуку нагоняю?
— Пошли домой? — предложил я.
— Пошли, — согласился брат.
Мы поплелись домой. Жарко было. Яркий летний день, большой двор широк, пустынен, пылен; в углу у ворот желтеет каменная уборная гарнизонного вида, рядом помойка, серый забор, серые облупленные дома; ни дерева, ни кустика, ни травинки. Вся зелень, все сады — на горе, но их отсюда не видно. Только у начала тропы, когда мы завернули за угол пакгауза, нас встретила зелень, лопухи и крапива под белой просторной стеной. Увидя лопухи, я остановился. Брат остановился тоже, уставился на меня и молчал. Какая-то смутная появилась у меня мысль, что-то такое связанное с лопухами, но я никак не мог сообразить, что же именно. Мне вдруг очень захотелось, чтобы лопухи раздвинулись, зашевелились и из них вышел бы Рыжий. С крысой или без крысы — все равно. Впрочем, какие сейчас среди дня крысы. Прошли те времена, когда они спокойно разгуливали по двору днем. Рыжий и Дзагли научили их уму-разуму. Да что крысы! Пусть бы просто шел впереди меня, изгибая свое мощное тело и равнодушно глядя перед собой зелеными глазами. Ну да! Это та самая мысль. Если бы Рыжий был со мной, я бы, наверное, успокоился.
— Рыжий, Рыжий…
Он не показывался. Я вздохнул и пошел дальше. Брат двинулся за мною. Мы прошли шага три, не больше, и тут на горе ударил второй выстрел. Меня качнуло, и, чтобы не упасть, я вцепился брату в плечо.
— Ты что, что? — вскрикнул он и забился, задергался, вырываясь, — наверное, я сделал ему больно.
Во рту у меня пересохло. Я хотел что-нибудь сказать, крикнуть, но не мог и только сильнее и сильнее стискивал тонкое братово плечо. Он тоже молчал и медленно бледнел. А я? И я, наверное, потому что лоб у меня похолодел и на затылке стянуло кожу. Мы смотрели друг на друга, бледнели и молчали. Потом брат рванулся:
— Пошли.
И мы помчались, полетели, откуда что взялось. Зураб Константинович стоял в саду спиной к нам и что-то разглядывал у себя под ногами. Я пронесся через двор, поднырнул под проволоку и взбежал на гору к Зурабу Константиновичу. Я уже знал, что там увижу, и сердце тошнотно западало, словно вдруг исчезало из груди на мгновение, оставив по себе изнурительную пустоту, и снова возвращалось.
Зураб Константинович стоял, опершись на ружье, а у его ног лежал Рыжий. Я упал перед ним на колени рядом с Зурабом Константиновичем, рядом с полированным ружейным прикладом.
Господи! Да что же это! Люди!..
Я смотрел и не мог поверить. Этого не может быть. Не может быть, чтобы то, что лежало передо мной, было Рыжим. Заряд картечи в упор… В кота… В Рыжего. В моего Рыжего. В того самого, которого я выхаживал, когда его чуть не изувечили, который спал у меня на плече, который хватал меня за пятки, разыгравшись в постели. Рыжий, встань, встань, стряхни кровь. Я снова выхожу тебя, я не буду ни есть, ни спать, только встань.
Потом я как-то очень быстро устал и словно оледенел, не мог ни плакать, ни говорить. Я только стоял на коленях и тупо смотрел перед собой на то, что осталось от царственного моего, могучего кота. Может, нужно было забрать его и унести, но я не в силах был шевельнуть ни рукой, ни ногой. Только стоять на коленях и смотреть.
Пришел дед Ларион, пришла бабка Ламара; подошли Витькины сестры и сам Витька; подходили ребята, по одному, по двое, и становились вокруг молчаливой толпой. Только взрослых никого не было — на работе. Прибежал Дзагли, сделал стойку рядом со мной, быстро принюхался, вдруг злобно зарычал и кинулся на Зураба Константиновича. Я машинально поймал его и прижал к себе. Он рвался из моих рук и рычал с такой злобой, какой я никогда и не знал за ним. Нельзя, Дзагли, нельзя, родной. Нашего друга убили, а мы не можем даже отомстить человеку, который это сделал. Ну, искусаем мы его, ну, оборвем и обломаем весь его сад, ну, даже убьем его — ну и что? Все равно наш друг от этого не оживет. Все равно Рыжему не ходить больше по двору бесшумной тигриной походкой, опустив голову ниже плеч, не караулить воробьев по деревьям, не ловить крыс. Вот он лежит весь в крови, изуродованный, растерзанный. И ничего, ну ничегошеньки больше не сделаешь! Тише, Дзагли, тише, родной.
— Эх, Зураб, Зураб, — сказал дед Ларион. — Как же у тебя рука поднялась?!
— Собаку жалко, — глухо и невнятно пробормотал Зураб Константинович.
— Эх, Зураб, Зураб… А я думал — ты человек.
Дед махнул рукой и пошел вниз вместе с бабкой.
Витька забрал у меня бешено рвущегося Дзагли и понес домой. Дзагли не унимался, и пока в мезонине не хлопнула дверь, все слышалось его злобное рычание. Потом Витька вернулся и отослал сестер. Потом исчезли куда-то ребята. Мы остались вчетвером и молча смотрели, и никто не уходил. Вокруг нас шумел сад, солнечные блики играли на трепещущих листьях, шевелились, колыхались тени на траве — сад был полон торжествующей жизни, движения, и только Рыжий лежал мертвый. Только Рыжий.