Шрифт:
Хорошо иногда, думал я, покупать бесполезные вещи. Легкомыслие этого шага сдуло тогда остатки тени Георга.
Елена надела обновку вечером, и потом еще раз ночью, когда мы встали и, прислонившись к окну, смотрели на город в лунном свете. Мы не могли оторваться, мы были ненасытны, нам жаль было засыпать, ибо мы знали, что времени осталось мало.
11
— Что же, в конце концов, остается? — сказал Шварц. — Уже сейчас, я чувствую, время садится, словно сорочка, из которой выстирали весь крахмал. И даль времени — перспектива его — вдруг исчезает. То, что было ландшафтом, превращается в плоскую фотографию. Из потока воспоминаний выплывают разрозненные видения — окна гостиницы, обнаженное плечо, слова, сказанные шепотом и продолжающие во мне таинственную жизнь, свет над зелеными крышами, запах ночной реки, луна над серой каменной громадой собора, и открытое, преданное лицо — и оно же другое, позже, в Провансе, и в Пиренеях, и — окаменевшее, последнее, которое невозможно узнать, но которое вдруг вытеснило все другие, словно все они, прежние, были только ошибкой.
Он поднял голову. Лицо было опять искажено болью, и он тщетно пытался улыбнуться.
— Все это только здесь, — сказал он и показал на свою голову. И даже здесь оно уже словно платье в шкафу, побитое молью. Ваша память не будет стараться, как моя, поглотить эти образы, чтобы спасти их. А со мной происходит что-то неладное. Я чувствую, что это последнее окаменевшее лицо вгрызается, как рак, в другие — милые прежние лица, — тут голос его окреп,
— но другие были все-таки, черт возьми, и это были мы сами — я и она, — а не то незнакомое, ужасное, последнее…
— Вы остались в Париже? — спросил я.
— Георг приходил снова, — сказал Шварц. — Он грозил, взывал к чувствам. Меня не было. Я увидел его, когда он выходил из гостиницы.
— Ты, босяк, — сказал он мне тихо. — Ты погубил мою сестру! Но, подожди! Через пару недель вы оба будете у нас в руках! И тогда, мальчик, я сам позабочусь о тебе. Ты еще будешь ползать передо мной на коленях и умолять прикончить тебя — если еще сможешь говорить!
— Довольно ясно представляю, — ответил я.
— Нет, ты не можешь себе это представить! Иначе ты убрался бы за тридевять земель. Даю тебе еще один шанс. Если моя сестра через три дня будет в Оснабрюке, я постараюсь кое-что забыть. Через три дня. Понял?
— Вас нетрудно понять.
— Так вот, запомни — моя сестра должна вернуться. Ведь ты тоже знаешь это, негодяй! Или ты хочешь меня уверить, будто не знаешь, что она больна?
Я молча смотрел на него. Я не знал, выдумал ли он это сейчас или пересказывал мне то, что говорила ему когда-то Елена, чтобы уехать в Швейцарию.
— Нет, — сказал я. — Этого я не знаю!
— В самом деле? Или ты не желаешь этим заниматься? Ей нужно немедленно к врачу, понимаешь, ты, лжец?! Сейчас же! Напиши, если хочешь, Мартенсу и спроси его. Он все знает!
Две темные фигуры вошли в парадное из ликующего летнего полдня.
— Через три дня, — прошептал Георг. — Или тебе придется потом по сантиметру выхаркивать свою душонку. Я скоро буду здесь. В мундире!
Он протиснулся между вошедшими, которые стояли теперь в вестибюле, и вышел наружу.
Двое мужчин обогнули меня и пошли вверх по лестнице. Я постоял и последовал за ними.
Елена стояла в своей комнате у окна.
— Ты встретился с ним? — спросила она.
— Да. Он сказал, что ты больна и должна обязательно вернуться!
Она покачала головой.
— Ты больна? — спросил я.
— Вот чепуха! — ответила она. — Ведь это была моя выдумка, чтобы уехать.
— Он сказал, что Мартенс тоже знает.
Елена засмеялась.
— Конечно, знает. Разве ты не помнишь — он писал мне в Аскону. Все это я проделала с его помощью.
— Значит, ты не больна, Элен?
— Разве я похожа на больную?
— Нет, но это ничего не значит. Ты не больна?
— Нет, — нетерпеливо сказала она. — Тебе Георг еще что-нибудь говорил?
— Все то же. Угрозы. Что ему надо было от тебя?
— Все то же. Не думаю, что он придет еще раз.
— Зачем же он все-таки приходил?
Елена странно улыбнулась.
— Он всегда был таким. Еще в детстве. Братья часто ведут себя так. Он уверен, что заботится о благе семьи. Ненавижу.
— Только из-за этого?
— Я ненавижу его и сказала ему об этом. Но война будет. Он, знает…
Мы замолчали. Шум автомобилей на набережной Августинцев, казалось, стал сильнее. Позади Консьержери, в ясном небе, высилась игла церкви Сен-Шапель. Доносились крики газетчиков. Они подчеркивали глухое рычание моторов, как чайки — шум моря.
— Я не смогу тебя защищать, — сказал я.
— Я знаю.
— Тебя интернируют.
— А тебя?
Я пожал плечами.
— Меня, наверно, тоже. Возможно, что нас разлучат.