Шрифт:
На душе у Сорина стало тревожно и беспокойно.
Он вышел из дому. Кругом стояла тишина и все казалось таким же, как всегда. Но нет! Было что-то необычное, тревожное. Что? Сорин понял не сразу. Это были освещенные окна наверху. В это время суток окна наверху никогда не бывали освещены и свет в них означал, что там, наверху, что-то происходит.
Сорин вошел в Большой дом (так прозвали дом, в котором жил Владимир Ильич), посмотрел на часы. Было семь часов вечера. Прошло уже десять минут, как Владимир Ильич умер, но в доме было до того тихо, так ничто не говорило о смерти, что у Сорина даже не возникло о ней мысли. Самое большее, что он мог предположить, — это что у Владимира Ильича произошел новый приступ болезни.
Он вернулся в домик А. А. Преображенского. Из Большого дома никто не приходил.
Вдруг резко, с размаху хлопнула дверь внизу. Все, кто был в домике, бросились к выходу. И через секунду — Сорин не успел еще выбежать на площадку — раздался чей-то ужасный крик, который без слов говорил, что в Большом доме произошло непоправимое…
Едва стало известно, что Владимир Ильич умер, вся трудовая Москва в слезах и горе собралась на фабриках и заводах. В Горки потянулись делегации с венками в траурных лентах.
Среди них была делегация Трехгорной мануфактуры, которую тогда по привычке звали старым именем — Прохоровка. Рабочие Прохоровки неизменно выбирали Владимира Ильича своим депутатом в Московский Совет.
Сохранился рассказ о поездке этой делегации одного из ее участников — Григория Тимофеевича Семенова, написанный в 1924 году. Не могу не привести его полностью:
«Годов мне шестьдесят четыре, — рассказывал Григорий Тимофеевич. — На Прохоровке работаю пятьдесят годов. В первое время, как поступил, получал осьмнадцать копеек в день.
В революцию первое время фабрики наши стали. Работать начали в девятьсот двадцатом не то в девятьсот двадцать первом. Вот тогда к нам на завод и стал т. Ленин ездить. Говорил он у нас на собраниях. Мне все как-то не приходилось его послушать. Не то что охоты не было, а всегда так выходило, что я в отделении дежурным, а как дежурство-то оставишь?
А только понятие о т. Ленине у меня было правильное.
И знал я, что он есть рабочего класса защитник, какого никогда не бывало.
Когда на заводе объявили, что он скончался, так мне страшно обидно стало. А тут как раз общее собрание, и решили на нем делегацию послать с венком в Горки. Я и вышел и говорю: „Мне товарища Ленина живым не пришлось видеть, дайте хоть на мертвого посмотреть“. Что же, выбрали меня и еще двоих и поехали в Горки. Мороз был очень лютый, да о морозе не думалось. Приехали мы, пошли. Вошли мы тихо. Лежит т. Ленин жалостливо так. Лицо желтое… У стола женщина стоит, глаза обпухшие. Я товарища спросил, жена, говорит, товарища Ленина. А я про нее знал, что она всю жизнь с ним провела и всю тягость с ним делила. Поклонился я ей низко, погладил т. Ленину плечико и пошел.
У дома крестьян много понаехало, с розвальнями так и стоят. Утешение у меня было, что они товарища Ленина поминать приехали, как и мы — рабочие.
Вот и все».
Владимир Ильич умер от склероза сосудов головного мозга. Самый характер склероза определен в протоколе вскрытия, как «Abn"utzungs sclerose» — склероз изнашивания.
Врачи были поражены тем, как далеко зашел процесс: артерии, питающие мозг, были настолько обызвествлены, что превратились в твердые шнурки, не имеющие просветов. Профессор Ферстер говорил: нужно удивляться, что при таком ужасном разрушении мозга Владимир Ильич мог до последней минуты сохранить так много интеллекта. Как огромна должна была быть сила этого интеллекта, когда мозг был здоров!
На моей книжной полке стоят пятьдесят пять томов в синих переплетах, на корешках которых написано: «Ленин». Если присоединить к ним и то, что не обнаружено и что не напечатано, таких томов, может, было бы больше шестидесяти.
Первая статья, включенная в эти тома, написана весной 1893 года, последняя — в марте 1923 года. Ровно тридцать лет. Шестьдесят томов за тридцать лет — это два тома в год.
Надо только подумать: два тома в год в тех условиях, в которых он жил, при той работе, которую он вел!
В дни, когда Россия прощалась с Лениным, я дважды стояла у его гроба. Сорок лет прошло с тех пор — и каких лет! — но будто не было этих лет: я вижу январскую Москву, морозный туман, покрытые инеем, словно поседевшие в эту ночь, стены Кремля, костры, разведенные на улицах, бесконечную человеческую ленту у Дома союзов, скорбные фигуры Надежды Константиновны и Марии Ильиничны. Я чувствую горький запах хвои, мороза и дыма, слышу шаги людей, медленно проходящих мимо гроба, и ту особенную тишину, которая остается тишиной даже тогда, когда ее прерывает женский плач или голос ребенка, который просит вложить в руку Ленина нарисованную им грустную звезду.
Но мертвого Ленина я не помню. Помню его только живого. И это не только я, но и многие другие.
«Был я тогда очень болен, лежал, но не утерпел и пошел прощаться, — рассказывает другой рабочий с Трехгорной мануфактуры, Федор Григорьевич Румянцев. — Только мертвого я его не запомнил. Запомнил его таким, каким он приходил к нам на Прохоровку, как усмехался и, прикрыв глаза рукой, смотрел, много ли рабочих собралось его послушать».
Снова и снова гляжу я на длинный ряд томов в синих переплетах, выстроившийся на моей книжной полке, читаю и перечитываю страницу за страницей. Снова и снова напрягаю память, чтоб вспомнить все, связанное с Лениным, все, что я видела, слышала, о чем мне рассказывали, вчитываюсь в воспоминания его родных, друзей, соратников. И сколько бы я ни читала, сколько бы ни думала и вспоминала, всегда я узнаю что-то новое, неожиданное, что берет за сердце, заставляет по-новому увидеть окружающий мир.