Шрифт:
Вот он каким был идеалистом в то время — Корнилов. Он, кажется, и сейчас-то им был, а тогда — несомненно.
Ведь это была первая война России, происходившая при жизни Петра Корнилова. Самая первая. Но, чувствовал он, далеко не последняя...
Корнилов был студентом, молодым человеком призывного возраста, но почему-то никому из окружающих, отцу и матери прежде всего, никак не могло прийти в голову, что их любимый, их единственный сын Петруша тоже ведь сейчас, сию минуту, сию секунду мог бы быть на сопках Маньчжурии, в окопах, мог идти в атаку в сражении на реке Шахэ под командованием героя, земляка-полковника Бондарина, мог бы истекать кровью в полевом лазарете, мог бы лежать в братской могиле. И все это запросто, и все это было бы вполне в порядке вещей, ничему, кажется, и не противореча, но — тогда? Восторгались бы тогда в доме Корниловых победой полковника Бондарина или... И вчера, и сегодня, и завтра за ужином, когда в гостиной корниловского дома собирается цвет либеральной самарской интеллигенции, все с тем же искренним восторгом обсуждалась бы здесь эта победа или... По-прежнему ли его красавица мать объясняла гостям, что счастливые люди не вправе быть победителями, или... По-прежнему ли его отец, такой красноречивый, такой находчивый в самых сложных перипетиях судебных разбирательств и судоговорения, каждый вечер овладевал бы вниманием избранного общества или...
А вот молодого Корнилова Петра «или» одолевали, не давали ему истинного, каникулярного покоя. Он чувствовал войну как бы раздвоенно, чувствовал, что она совсем-совсем не для него, что она и он совершенно несовместимы, что несовместимость эта и есть главная причина того, что он так хотел посвятить себя философии — делу и мыслям, противоположным, как он полагал, войне... Тем более, полагал он, что нынешняя-то война с Японией была несправедливой и ненужной, а он своим пусть и неокрепшим, еще не искушенным умом все-таки догадывался, что всякая несправедливость и ненужность, чем они больше, тем более непредвиденные последствия и потрясения они вызывают... Кровавые революционные и контрреволюционные события вызовет и эта война...
Но в то же самое время было, было у него такое предчувствие — рано или поздно не эта, так другая какая-нибудь война возьмет свое и обязательно вовлечет его в свой кровавый пир, в свой гул и грохот, в свой ужас и в свои события, которые он, несмотря на все свои философии, а может быть, как раз благодаря им, так и не сумеет понять, сыграет с ним злую, злейшую шутку и если оставит его в живых, так только в качестве действующего лица этой шутки.
Так думал тогда Петр Корнилов, студент...
И мать, ровно ничего не подозревая, но что-то, как всегда, верно чувствуя, обратилась к нему с такими словами:
— А ты бы побоялся за нас с отцом, Петруша! Побойся за нас, пожалуйста, помолись, чтобы у нас не было побед... Ну и, конечно, чтобы не было поражений. Нам ведь ни того ни другого не надо!
— Бояться? За вас? — удивился сын.— Каждый вечер у вас гости, и всем вы показываете свое счастье, почему же за вас нужно бояться?
Мать тотчас поняла.
— Конечно, это очень странно — показывать свое счастье, но что же делать? Счастливых людей так мало, так мучительно мало, что, если и они будут скрываться от чужих глаз, тогда все подумают, будто счастья вообще нет и не может быть! Нет-нет, если человек счастлив, он обязан быть откровенно счастливым.
Вот как это было в 1904 году, какие возникали тогда в доме Корниловых интеллигентные и милые проблемы.
Корнилов уехал из дома с твердым намерением остаться на естественно-математическом. Он понял, что только из естественных наук может явиться к нему философия.
Знакомство с Бондариным продолжалось и дальше...
Конечно, заочное. Когда же пришел проклятый вопрос — идти Петру Корнилову воевать с кайзером Вильгельмом Вторым или не ходить? — Бондарин, разумеется, подтвердил: «Иди! Вот случай, когда победа совпадает с истиной! Ты философ, ты интеллигент, ты искал такого случая? Не измени самому себе! Не измени, иначе будешь самого себя презирать!»
И Корнилов пошел, а затем по газетам, по сводкам военных действий, по слухам пристально следил за Бондариным.
В 1914 году Бондарин был уже профессором Академии Генерального штаба и автором целого ряда книг по военному искусству, в том числе и книги о бое на Шахэ, но, само собою разумеется, он тотчас вступил в действующую армию, начав войну со скромной должности начальника штаба 2-й гвардейской дивизии.
Уже бои под Ивангородом принесли ему георгиевское оружие, а действия против обходящих крепость Осовец немцев — Георгиевский крест. За бои у Красикова и особенно за разгром небольшой сравнительно частью австрийского корпуса он получил чин генерал-майора.
Затем Бондарин стал генералом для поручений при командующем 4-й армией, а с августа 1916 года принял ответственную должность генерал-квартирмейстера штаба Северного фронта. Кажется, было, что в какой-то короткий срок он командовал фронтом, но это уже 1917 год наступил, командующие менялись тогда один за другим.
Конечно, на войне, в окопах философия куда-то подевалась, дни и месяцы от нее ни слуху ни духу, главным было — остаться живым, ну и, конечно, победить кайзера. Однако все это не снижало интереса ротного Корнилова к судьбе генерала Бондарина. После Октября, наоборот, этот интерес приобрел особенное значение, поскольку офицерство выбирало, в какой идти лагерь. В какой и за кем идти? Это ведь было честное офицерское решение — идти за тем, кому ты доверяешь, какому военачальнику?!
Только вот сами-то военачальники внесли в умы офицерства растерянность, наверное, не меньшую, чем большевики. Ну еще бы: генерал Алексеев, первое лицо царской армии, солдатский сын и сам в прошлом солдат, оказался истым монархистом и до последнего дыхания воевал с красными, а вот русский национальный герой Брусилов, генерал высокого происхождения, принял сторону большевиков. Мало того, что принял, но и одним из первых подписал «Воззвание ко всем русским офицерам, где бы они ни находились» с призывом о поддержке Советов. Как все это было понять?