Шрифт:
Его тексты вроде бы авангард нарождающегося авангарда, из них один прыжок до дада, до сюрреализма. Но авангард Вальзера какой-то неавангардный — в его прозе слишком много живой души, у нее температура здорового человеческого тела.
Календарь уже перенес читателей его первых романов в XX век, но ожидания от читаемого еще только выползают из XIX. В литературе Вальзер перепрыгнул сразу через две ступеньки и оказался в одиночестве.
С каждой книгой Вальзер уходит от читателя все дальше к себе настоящему. Рождается неповторимый, сразу узнаваемый стиль, его слова дышат странной смесью невероятной свободы и спертого воздуха канцелярии. Писатель в начале своего становления состоит из прочитанного. В те годы Манн, Гессе, Джойс зачитываются русскими. В Берлине Вальзер знакомится с Фегой Фриш, переводчицей Толстого, Достоевского, Гончарова, Чехова и многих других. Поколения немцев будут узнавать русскую классику по ее переводам. Она публикуется в том же издательстве Кассирера, в котором выходят книги Вальзера. Увлечение русскими в то время — поветрие. Поэт и редактор текстов Вальзера, горячий его поклонник Кристиан Моргенштерн, пишет издателю Бруно Кассиреру: «Когда я читал о Симоне, я все время думал об Алеше Карамазове. Вообще ‘Семейство Таннер’ больше русская книга, чем немецкая».
В книгах Вальзера постоянно будут встречаться отсылки к русским писателям, особенно к Достоевскому. Например, в «Разбойнике», позднем и незаконченном романе, его герой упомянет «Униженных и оскорбленных», спутав при этом Валковского с Вронским. Мышкин и Аглая появятся в последней его опубликованной книге «Роза». Но все это остается внешним, поверхностным. Он читал русских, но они на него, по сути, вовсе не повлияли. На него вообще никто по большому счету не повлиял, хотя сам он называл своими любимыми Сервантеса, Жан-Поля, Стендаля. Есть писатели, которые возникают просто из языка, непорочным зачатием. Если искать Вальзеру соответствия среди русских — это Платонов. Таких писателей порождает сам язык — полуграмотная риторика расстрельных приказов или гирлянды конторского волапюка — не имеет значения. Такие писатели — ни в мать, ни в отца, а подкидыши языка.
Зато повлиял Вальзер.
Макс Брод о Кафке: «Иногда он неожиданно врывался в мою квартиру, чтобы поделиться со мной своим открытием чего-то нового, грандиозного. Так было с романом-дневником Вальзера ‘Якоб фон Гунтен’, так было и с прозаическими миниатюрами Вальзера, которые он невероятно любил. Я помню, с каким заразительным весельем, с каким восторгом и как сочно он читал вслух рассказик Вальзера ‘У горных круч’ (‘Gebirgshallen’). Мы были вдвоем, но он читал так, как если бы перед ним сидели сотни слушателей. Иногда он прерывался: ‘А теперь вот послушай, что будет!’ Некоторые словесные обороты он смаковал, повторяя их с радостью по несколько раз. <…> Подолгу останавливаясь на деталях, он добрался до конца рассказа и заявил: ‘Ну, а теперь послушай все целиком!’ На этот раз он читал, не прерываясь. Он намеревался повторить чтение и в третий раз…»
Жутковатая герметичность пансиона Беньяменты в «Якобе фон Гунтене» выводит литературу в другое измерение. Замкнутое, неуютно живое, вывернутое наизнанку пространство, созданное Вальзером, отправляется основать свою колонию в прозу Кафки.
Есть писательство здоровое и больное. Здоровое писательство — профессия, способ заработка пером. Предложение своего таланта и мастерства на рынке услуг. Кто-то зарабатывает педикюром, кто-то принимает роды, кто-то пишет книги. Нужно просто следовать потребностям потребителя. Быть чувствительным к запросам читателей и книгопродавцев. Писательство как обслуга.
Его писательство — болезнь. Писание как невозможность иным способом справиться с реальностью.
Для него писание — единственный способ проживать жизнь. Уже в двадцать два года в «Поэте» он пишет о жизненной потребности давать чувствам выход в слове: «Что мне делать с моими переживаниями, я не могу смотреть, как они беспомощно трепыхаются и умирают в песке языка. Я не смогу жить, если перестану писать».
В Берлине Вальзер проводит семь лет. Столичная литературная жизнь, манившая издалека, теперь, увиденная с изнанки, отталкивает, вызывает брезгливость. Схватка самолюбий, подковерная борьба амбиций, унизительная снисходительность знаменитостей, железные локти лезущих вперед бездарностей.
Литературный террариум ему отвратителен. У него аллергия на пошлость. Однажды на приеме он громко говорит Гофмансталю: «Неужели вы не можете забыть, хотя бы ненадолго, что вы — знамениты?»
Но в этой выходке чувствуется и привкус прорвавшейся, тщательно скрываемой зависти. Смертный грех писателя — гордыня.
Гордыне можно противопоставить только смирение, умаление себя, скромность до самоуничижения. Отсюда настойчивая идея слуги, которая преследует Вальзера. Однако в его текстах слуга становится метафорой не обслуги, но служения. Его герои хотят служить, а не прислуживать. Писатель — слуга не читающей публики, но своего текста.
В Берлине он ощущает себя в литературной давке, в унизительной и смешной гонке за успехом. Толкучка олимпийцев, в которой он явный аутсайдер, кажется даже не театром, а клоунадой. Он — такой же клоун.
В Берлине Вальзер решается на главный шаг своей жизни. Шаг в сторону.
Теперь он кажется им клоуном. Вальзер подыгрывает. Роль шута, смеющегося над теми, кто смеется над ним, ему больше по душе. В отличие от них, он свободен. Он может взять и стать Monsieur Robert. Пройти школу слуг и отправиться на пару месяцев в замок Дамбрау в Верхней Силезии. Набрать материал для романа, снова бросить все и вернуться в себя.
Его поведение кажется эпатажем даже в глазах тех, кто ему благоволит. Издатель Фишер предлагает отправиться в Польшу и Турцию, чтобы написать книгу репортажей. Ответ Вальзера: «Зачем писателям путешествовать, если у них есть фантазия? Я только что в мыслях провел полчаса в Турции, и мне там было очень скучно». Бруно Кассирер выписывает Вальзеру чек на большую сумму для многомесячного путешествия в Индию. Тот носит чек долгое время в кармане, будто забыв о нем, потом, будто вспомнив, возвращает. Ему важны только путешествия к самому себе. Не перемещения по глобусу, а проникновение в саму суть человеческого — в процесс творчества. Все его тексты — не просто о «я», но о «я», сотворяющем мир.