Шрифт:
— Ты меня, Алалей, совсем не любишь!
— Да если бы я был один, — обиделся Алалей, — попади я один к волку в брюхо, ей-богу, ни о чем бы я и не думал. Ведь я о тебе беспокоюсь…
— Мне, Алалей, есть хочется.
Алалей ничего не мог ответить. Алалей только беспомощно развел руками: в самом деле, что достать Лейле, такой капризной и нежной и баловнице, тут, в брюхе Самоглота волка!
Все углы Самоглотова брюха были завалены всякой живностью, но все было в самом неподходящем и несъедобном виде: живьем свалены лежали козы, овцы, бараны, телята и тут же всякие рога, копыта, клювы, хвосты, холки, бороды, гривы и тут же вещи совсем случайные — рукавицы, валенки, немало стен холста и красный пузатый самовар.
В брюхе пошел дождик.
Шел дождик по-осеннему мелкий и теплый, как летом.
Самоглот бежал, так все и бежал волк по своему волчьему делу, бежал лесом и полем, и опять лесом, и опять полем, через логи, через болота, через овраги и овражки.
Уж затихли шаги солнца, уж вышел месяц и соловей — весенняя залетная птица, высвистывая, запел свою песню, когда пришла ночь и на волка: набегавшись всласть, грохнулся волк на землю и захрапел по-волчьи.
Успевшие и промокнуть и обсушиться, Алалей и Лейла понемногу освоились и, оправившись после толчка, отброшенные на другой конец волчьего брюха, пошли бродить в брюхе, отыскивая хоть какой-нибудь светик на волю.
После долгих поисков в левом боку — Самоглот спит на правом — отыскали они вроде слухового окошка.
Первая выглянула на волю Лейла и тотчас от страха спряталась за Алалея. Выглянул Алалей и зажмурился.
Что случилось? Что было на воле? Что так испугало Лейлу, отчего зажмурился Алалей?
— Не бойся, Лейла, — сказал Алалей, — это они… к ним надо привыкнуть… это совсем не люди, только не бойся, Лейла.
И оба, крепко притиснувшись друг к другу, высунулись из волчьего окошка на волю.
Месяц низко спустил рога, и было видно, как днем.
Самоглот дрых на кургане — на какой-то шведской могиле, а от могилы весь поемный берег до самой реки раззыбался — кишел всякой весенней нечистью.
И кого только не было там: домовые, домихи, гуменные, банные, лесунки, лесовые, лешие, листотрясы, кореневые, дупляные, моховые, полевые, водяные, хлевники, чужаки, наброжие и облом, костолом, кожедер, тяжкун, шатун, хитник, лядащик, голохвост, ярун, долгоносик, шпыня, куреха и шептун со своею шептухой.
Одни пыжились, словно куры при сноске, и топорщились и торощились, другие все вприпрыжку — и тряслись и качались, — чернокровные, черномазые, захлыщевые, забубенные, игрунки, скакунки, хороводники, третьи тихие, тихоногие — трава под ними не топчется, цветы не ломаются, и полозом ползли по-змеиному вислогубые, вислоухие, крючконосые, тонконогие, и подземные из подземных нор — из сырой и холодной страны.
Всех весна выгнала, всех весна выманила из зимних темных закут, закружила весна — и не спится, все манится.
Коротала нечисть весеннюю ночь, друг с дружкою разговор вела.
С чего началось, неизвестно. Да разговор у нечисти ни с чего и начинается прямо.
Лесовой хвалил лес.
— Хорошо в лесу, — шумел Лесовой, как еловые шишки шумят, — хорошо и легко и весело! Ауку, чай, знаете? Аука в избушке живет; а изба у него с золотым мхом, а вода у него круглый год от весеннего льда, помело у него — медведевая лапа, бойко выходит дым из трубы, и в морозы тепло у Ауки. Старички и старушки — Лесавки в прошлогодних листьях сидят, а как осень подходит, завидят Лесавки осенние звезды, схватятся за руки, скачут по лесу, свистят на весь лес, без головы, без хвоста, скачут, вот как свистят! Листин– слепышка и Листина-баба только и знают, бродят в листьях по лесу, шуршат. Лешак– хворостянник в хворосте спит. Залесная– баба — безрукая баба, а так и норовит тебя сцапать, худа, как былинка. А за озером в черничном бору живет Боли-бошка. А за ленивым болотом живет Болотяник. А за дикою степью, за березовым лесом — ведьма Рогана. Ночью ходит Рогана по лесу в венке из лесных цветов, кукует ведьма тихо и грустно. А о лютом звере Корокодиле я ничего не знаю. Кто-нибудь слышал?
Помалкивала нечисть.
Потрескивал перелетный огонек, то вспыхивал ярко, то чуть светился голубенькой змейкой.
Один забубенный — Коровья-нога, облизнувшись, сказал:
— Я Коровья-нога! Есть зверь кот-и-лев [210] — есть он зверь страшный, усатый, а корокодил, я ничего не слыхал о корокодиле.
— А у нас совсем по-другому, — пропищал Долгоносик, — нас у Адама было детей много. Раз на пасху приказал Бог Адаму вывести всех нас, детей, себе напоказ. Адам постеснялся: совестно тащить такую ораву. Потащил Адам только старших, а мы дома остались. Мы и есть эти самые скрытые домашние дети Адама.
210
Кот-и-лев — Прозвище А. И. Котылева, журналиста и близкого друга Ремизова, много помогавшего ему в первые годы его литературной жизни. Воспоминания о нем рассыпаны в книге «Встречи. Петербургский буерак».
— А мы падшие духи, — прошипел тихоногий, — падшие духи, были мы очень надоедливы, дела не делали, ходили по пятам Бога, ну Бог нас и турнул с неба.
— А мы неверные, мы бывшие ангелы, погнал нас архангел. Сорок дней мы летели, сорок ночей, и кто куда попал, тот там и остался, — ввернул от себя бывший ангел, ни на что не похожий: нос — зарубка коромысла, ноги — завиток бересты, а легок, как шишка хмеля.
— Зверь кот-и-лев есть страшный, усатый… — облизывался забубенный Коровья-нога; дался Коровьей-ноге этот зверь Котылев.