Елисеев Никита Львович
Шрифт:
История для Слуцкого была не собранием вечных сюжетов, но актуальной политикой, перевернутой в прошлое:
До чего довели Плутарха, Как уделали Карамзина Пролетарии и пролетарки И вся поднятая целина.Слуцкого интересовал единичный факт. Один-единственный, странный, необычный, запоминающийся и в то же время — бытовой, не придуманный. Порой этот факт Борис Слуцкий поднимал до уровня символа, высокого поэтического обобщения, как в «Лошадях в океане», написанных на основе журнальной заметки. Порой этот факт оставался в полной мере экстравагантным, едва ли не анекдотическим, и поэт предоставлял читателю возможность самому достраивать обобщение, как в финале «Нечаевцев»: «Правдивейшим нечаевцем из всех / был некий прокурор, чудак, калека, / который подсудимых звал: коллега. — / И двое (или трое) из коллег».
Самойлова больше интересовали исторические факты, связанные с «вечными сюжетами», которые он умел повернуть неожиданной, самойловской гранью. В 1980 году в письме Самойлов писал: «На меня напала лень или полоса размышлений, что должен писать человек моего возраста. Надо бы что-то основательное, но хорошенькие сюжетики, вроде “Фауста”, расхвачены покойными классиками. А ради меньшего не стоит стараться. Может быть, плюнуть и все-таки начать “Фауста”, тем более что сюжет я основательно подзабыл и придется давать много отсебятины» (П. Г.). Обращение к широко известным темам и сюжетам, которое вызывало незаслуженные упреки, давало простор одной из наиболее ярких черт творческой личности Самойлова — игре воображения.
«Не люблю с детства достоверность в самых недостоверных ситуациях». Как-то, когда писал «Ганнибала», попросил меня прислать в Пярну книжку из истории фортификации или хотя бы «небольшой словарик слов на 20. Если это трудно… то не надо. Сам придумаю». Возвращаясь к поэме о Пугачеве, писал: «Все, о чем я спрашивал тебя, не имеет никакой срочности. Поэма, наверное, будет долго копошиться, а если вдруг полезет, то я о том, как было на самом деле, прочитаю потом. Ведь в "Ганнибале" оказалось, что я все угадал. А тут легче: поэма о том, чего не было. Только гарнир исторический» (П. Г).
Вот этого Слуцкий был напрочь лишен. Он терпеть не мог, не любил и не хотел писать о том, чего не было. Он даже в шутку не написал бы поэму об Александре Первом, которого похитили инопланетяне («Струфиан»). «Отсебятина» было для него бранным словом. «Непридуманность» — похвалой. Никакой игры воображения — история и быт и без того достаточно таинственны, чтобы еще что-то выдумывать.
Возможно, причиной такому отношению к игре воображения была одна удивительная психическая особенность Слуцкого. Он с детства порою слышал голоса — будто кто-то с ним разговаривает. Лишь в одном своем стихотворении он зафиксировал этот ментальный опыт:
Мне показалось, что кто-то стучится. В дверь или в душу — понять я не мог. Тотчас я встал и пошел за порог. Пусто, и только вселенная мчится. Мчится стремглав и сбивается с ног. .............................................. Все-таки это, наверно, не в небе. Все-таки это, наверно, в душе. Кто-то стоит на моем рубеже и осторожно, в печали и гневе, тихо и грозно стучится: «Уже!» Это как Жанны д'Арк голоса: определяют, напоминают, будто бы тихо и грозно роняют капли — не наземь — в тебя небеса. Или листву отрясают леса.Как это ни парадоксально, но такого рода опыт не способствует играм воображения; скорее наоборот, с наибольшей силой привязывает к эмпирической действительности, заставляя фиксировать любые мелькающие мимо факты и фактики.
Впрочем, в отношении к истории у Самойлова и у Слуцкого немало общего. Самойлов тоже ценит единичность, экстравагантность факта, тоже любит, когда история аукается с современностью. Если Самойлов пишет о Дон Жуане, то Дон Жуан у него старый, больной и беспомощный. Если Самойлов пишет об Александре Первом и старце Федоре Кузьмиче, то у него всенепременно появятся инопланетяне, а знающий читатель увидит в проекте Федора Кузьмича незлую, но пародию на «Письмо к вождям» Солженицына. Если Самойлов берет сюжет из времен Николая Второго, то писать будет не о Распутине, а о Клопове, мелком чиновнике, попытавшемся открыть глаза Николаю на катастрофическое положение страны (и снова внимательный читатель увидит в письмах Клопова самодержцу иронически аукнувшуюся в творчестве поэта «подписантскую кампанию». А может, и того больше, и того интимнее: поздний ответ на давние слова своего друга: «Я хочу писать для умных секретарей обкомов». Ага, все равно как Клопов писал Николаю Второму — а толку?).
Свое отношение к «вечным сюжетам» Самойлов резюмировал в «Подённых записях»: «Поэзия не может обойтись без “вечных тем” и “вечных чувств”. Она рождается на пересечении человеческого переживания, общего всем временам и народам, с живой современной действительностью. Точнее говоря, поэзия это современность, данная в форме человеческого чувства (современность чувств)» [306] .
Принципиально разным было их отношение к поэме как к форме поэтического повествования.
306
Самойлов Д. Подённые записи. М.: Время, 2002. Т. 1. С. 265.
Слуцкий, не отрицая повествовательной лирики, предпочитал «скоростные баллады с концовками». Из современных ему поэтов делал исключение для Твардовского: нравились «Дом у дороги», «Василий Теркин». «Это была несомненная поэзия… — писал он, — но только не моя поэзия».
Самойлов любил поэму и смог себя в ней выразить. Его поэмы не равнозначны. «Юлий Кломпус», например, — обыкновенная шутка, литературный капустник, поэма из писательской стенгазеты, где все персонажи узнаваемы: Игнатий Твердохлебов (Слуцкий), Борис Грибанов (Мюр и Мерилиз), Юрий Тимофеев (Юлий Кломпус), сам автор и их поклонницы. Но даже в этой откровенно шуточной, писанной «для своих» поэме Самойлову удались точные и яркие характеристики героев. И, главное, благодаря «Кломпусу» читатели «иных веков» увидели, что в то жестокое время не все и не всегда были хмурыми, постоянно встревоженными и запуганными.