Шрифт:
— Да пошто не дождаться лета? — спросил Кузьма. — Коли тебя тошнит от холода.
— Летом тут не проехать, только ведьмы летают, — объяснил Артамонов. — Им самокат не нужен. Человеку же без самоката нельзя. А самокат летать не умеет.
Артамонов надел рукавицы, забрался на сиденье и поставил ноги на упоры.
— Где же твоя лошадь?
— Нету!
— Неужели съел? — ужаснулся Вертухин.
— Лошадь — это я! — сказал Артамонов, торжественно глядя вдаль.
Он надавил на упоры, снег под колесами застенчиво, яко юная отроковица, запел, и самокат тронулся, отпечатывая на дороге ямочки, рисочки и загогулинки, чисто как узоры златоустовской стали.
Вертухин и Кузьма в санях двинулись за ним, наблюдая небывалое чудо — железную повозку, сидя в коей, человек и в качестве седока, и в качестве лошади пребывал. Произошло сказочное усовершенствование человека. Робость охватила весь обоз, и даже чубарый смотрел на своего двуногого собрата с почтением.
Наскакивая на мерзлые комья, пролетка вихляла и кренилась, будто в подпитии, но бежала вперед без остановки. Артамонов был отменно силен в искусстве надавливать когда надо на упоры для ног.
— До Петербурха не доедешь! — крикнул ему Кузьма, осмелев наконец. — Вить ты овес трескать не умеешь!
— Не твоего разумения дело! — ответил Артамонов, не оборачиваясь. — Небось, научусь.
— Доедет он до Петербурха или не доедет? — спросил Кузьма Вертухина. — Или хоть до Гробовской крепости? Ежели нету у него ни овса, ни трубок для усиления жара.
Вертухин промолчал, о чем-то с суровым видом думая и даже никакого знака не дал Кузьме, что слышит его.
Кузьма посмотрел на него и обеспокоился до прискорбия. Уж он-то знал своего барина. Дементий Христофорович задумывался раз в год, но ежели задумался — добра от него не жди.
Он еще раз пугливо, как воробей вблизи кота, покосился на барина и поднял вожжи. Чубарый побежал, обгоняя Артамонова, полозья саней насмешливо засвистали, Пушка с отвагою облаяла спицы пролетки, и обоз поспешно двинулся к Московскому тракту.
Глава тридцать четвертая
Человек третьего вида
Засветло добраться до Гробовской крепости не успели. Ночевать остановились в преизрядном селе Хреновом, в маленьких хоромцах купца Калача, нарочно для проезжих построенных.
Хоромцы были простые и чисто прибранные: приятно побеленные стены, начищенные бронзовые подсвечники и большой портрет Калача в простенке между окон. Да еще приказчик, посланный Калачом устраивать проезжих людей, отказался от платы за ночлег. Дивно все это было Вертухину и Кузьме, и они радостно сопели от сей благосклонности хозяина хоромцев, редкой среди человечества.
Только носатая цветастая птица, сидящая на жердочке, — попугай, проданный Калачу заезжим путешественником, — внушал робость и беспокойство. У попугая сияло на груди серебряное пятно в виде ордена, и держался он надменно, как фельдмаршал. По всему было видно: любимец Калача.
Калач, как сказал приказчик, был большой любитель всякого зверья.
Едва легли спать, попугай закричал железным голосом:
— Я Михей! Я Михей! Воры! Воры!
Вертухин и Кузьма подхватились с постелей и бросились искать воров по всему дому. Никого не было. Калач ухмылялся с портрета.
Опять легли. И только Морфей присел им на веки, как снова:
— Воры! Воры!
Тут уж вслед за Вертухиным и Кузьмой пополз брать воров с поличным и раненный в поединке с едою Рафаил. И опять, кроме них троих, не нашлось в хоромцах никого.
Михей раскрывал клюв и каркал, как ворона. От удовольствия он переступал по жердочке и едва не падал с нее.
Теперь стало ясно, почему Калач не берет с проезжих платы за постой. Развлечение пернатого фельдмаршала и было платой. И Вертухин не сказал бы, что это дешево.
Пять раз еще попугай поднимал постояльцев.
— Я тебя, петух крашеный, выхолощу! — кричал Кузьма и дымил трубкою в его сторону, как баня по-черному.
Ничего не действовало, пока Вертухин не изловчился поймать вредоносную птицу за хвост.
— Как соблаговолишь с тобой поступить? — Вертухин встряхнул его, как пучок сена. — Прискорбие тебе нанести от пресечения дней твоих? Говори: я, мол, блажен, что умру без пыток!
Михей крутился в его руках и норовил выгнуть к его лицу грудь с орденом.
Вертухин понес его к печи, где еще тлели угли.
— Воры! — закричал Михей из последних сил. — Разор! Деньги!
Медные екатеринбургские деньги были заперты в конюшне вместе с лошадьми. Вся троица вывалилась во двор, забыв и двери в дом запереть.