Шрифт:
Вот тогда-то я и решилась. И сказала: «Конечно, буду, неужели ты сомневаешься?»
Вдруг Нинка посерьезнела. Смотрит колюче, неодобрительно. Говорит:
— Слушай, я все-таки не пойму… Что ты мне тут рассказываешь? Как ты со своим Рустамом этим… Ты так на нем помешалась, что готова была в своих стрелять, что ли?
Я уселась напротив. Прямо в глаза Нинке смотрю. Говорю:
— Не знаю, если честно… Вообще-то собиралась стрелять… Вроде готова была… Но если бы до дела дошло… не факт… может, и не смогла бы в последний момент. Надеюсь, что не смогла бы… Рука бы дрогнула. Но точно сказать не могу. Уж больно была одержима в тот момент, околдована.
Тут Нинка взяла совсем уже какой-то снисходительный тон. Говорит:
— Эх, объяснила бы я тебе, что с тобой было, подруга… Но не сейчас, позже. Ты сначала расскажи до конца, чем сердце-то успокоилось?
«Что она себе позволяет?» — подумала я. Но виду не подала, что рассердилась. Говорю:
— Концовка в этой истории — как в фильме ужасов.
Выпила залпом еще полную рюмку муската, набрала в легкие побольше воздуха и продолжила:
— После моего освобождения мы несколько дней прожили на той же даче. Освобождение, вообще-то, условное было, прямо скажем: поскольку целыми днями сидела я в комнате Рустама. Боялась с Вагоном столкнуться. Да и с остальными не знала, как себя вести. И стыдно, и боязно, и непонятно…
Какой-то другой мир, другая, не моя вселенная, в ней все чужое, все зыбкое. У местных-то все четко, без теней, а ты не можешь больше отличить добра от зла, хорошее от плохого. И неловко перед ними, и хочется бежать, да нельзя… Мне вообще-то и одного Рустама хватало, к нему приспосабливаться — еще та задачка. Он сам по себе был целой вселенной.
Так смотрел он иногда… странно. Похотливо? Да. Но не только. Как-то удивленно-осуждающе… Я иногда спрашивала: «Что-нибудь не так? Неправильно себя веду? Научи!»
Он в ответ только плечами пожимает. Но однажды смилостивился. Говорит: «Понимаешь, наши женщины не так… смотрят». Я говорю: «Как — не так?» «Не так… дерзко… Ты смотришь дерзко…»
Я говорю: «А мне казалось, что на тебя я смотрю нежно…» — «Может быть, — отвечает Рустам. — Но это дерзкая нежность». Потом подумал, подумал и разъяснил: «Понимаешь, какая штука… Может, это и правильно — для тебя. Может, ты — какое-то совсем другое животное… Но мне это странно, надо привыкнуть».
«Вот так штука! — думаю. — Оказывается, ему тоже надо привыкать и приспосабливаться».
Но от этого было не намного легче. Он на все с недоумением смотрел. И на то, как одеваюсь. И — особенно — как раздеваюсь. И умываюсь как. И ем. Так его вроде и подмывает покачать головой. Он сдерживался. Но иногда прорывало.
«Как легко ты стягиваешь с себя этот… как он у вас называется? Топ, что ли? Прямо при мне… И не стесняешься нисколько…» — «А тебя это шокирует?» — спрашиваю. «Да нет…»
Но я же вижу — шокирует! Я ему говорю: «Но послушай! Ты же уже все мое тело наизусть выучил. Каждый сантиметр. Чего же теперь-то стесняться?» А он только головой в ответ качает.
Ну, или даже то его поражало, что я могла запросто, не задумываясь, сказать: «Мне в туалет надо». От этого его тоже слегка коробило. Ну и так далее. Удивляло и то, что я не бросалась обувь с него снимать. Ждала, наоборот, любезностей всяких с его стороны. Не в постели, не перед актом любви — что было бы для него нормально, — а посреди, что называется, быта. И вообще, глаз не отвожу, голову не опускаю. А я, может, и рада бы опускать и отводить, но то, что вбито в детстве, не так просто изменить. Не притвориться другой, а стать. Сложно. «Подожди немного, — говорила я, — наверно, я смогу со временем немного подвинуться в сторону психологии восточной женщины. А ты — в обратную сторону, к моему взгляду сдвинешься. Вот там, посередине, мы и встретимся». Я смеялась. Но Рустам грустно качал головой:
— А… все равно, Шурочка… Не меняйся, не надо, ты мне мила такой, какая есть. Только не удивляйся, если я удивляюсь иногда. Чуть-чуть.
У него был такой легкий-легкий акцент, очень милый и забавный. Вот это «чуть-чуть» так оригинально получалось. При этом русским он владел в совершенстве, чувствовал малейшие нюансы. Видно было, что и Достоевского читал, и Гоголя, и Чехова с Трифоновым, и из Пушкина много чего наизусть знает. Чтобы вот так-то разговаривать. Только это «чуть-чуть» слегка выдавало.
А по ночам мы занимались любовью до изнеможения, а потом шли в подвал, где у них был тир, такой ненастоящий, импровизированный, но главное — плотно обитый войлоком, снаружи почти ничего не было слышно. Так, хлопки глухие, отдаленные.
У тебя, Шурочка, говорил он, удивительный талант: стрелять. Ты могла бы стать чемпионкой мира, точно тебе говорю. Может, еще станешь. Я смеялась, говорила: «Не хочу чемпионкой». Но стрелять и попадать в цель мне очень нравилось, признаюсь. Вот ведь какое дело: никогда самого себя до конца не знаешь, нет-нет да получишь сюрприз. Несколько видов оружия я освоила: и «калашникова» и «узи», и американскую винтовку «М-16». Но лучше всего почему-то у меня получалось стрелять из «парабеллума». Не знаешь, что это такое? И я понятия не имела. А теперь «парабеллум» этот мне точно брат, точно родственник. Тяжеленная штука такая, между прочим. Сугубо мужское оружие считается. Но у меня, ты же знаешь, руки всегда были очень сильные.