Шрифт:
В старомодной квартире на торговой улице всегда было полно дыма. «Мне можно, — говорил дедушка. — Вдовцу можно все».
Если бы мой собственный ангел промахнулся своим щелчком, и если бы я знал свою жизнь с самого начала, со всеми ее скверными эпизодами и ее еще более скверным финалом, как знаешь театральную пьесу, прочитав текст до конца, — я бы все равно захотел сыграть свою роль. Потому что текст — это еще не постановка. Свое знание я бы рассматривал как первый эскиз, как нечто, подлежащее во время репетиций обсуждению и изменению. А что касается действительно неприятных пассажей — вычеркивай до следующей сцены.
Нет, я бы не стал цепляться за материнскую утробу. Меня не пришлось бы вытаскивать на белый свет силком. Я бы захотел порепетировать. Движимый неразумной верой в собственные творческие возможности.
В те годы, когда я был знаменит, мне то и дело приходилось отвечать на какие-нибудь анкеты — для газеты или для иллюстрированного журнала. В каждой второй такой анкете был вопрос: «Что было Вашей самой большой ошибкой?» Я тогда писал то, что пишут обычно: «Нетерпение» или «Не могу устоять против сладостей». А надо было написать вот что: «Моя самая большая ошибка? Я уверен, что мир — это постановка».
Ольга бросилась мне на шею. Как мама тогда, когда я пришел в отпуск с фронта. Не всякий, кого увели к Раму, возвращается назад.
— Слава богу, — сказала она. Ольга не из тех людей, что будут молиться, мы оба не из тех, но на сей раз это было больше, чем пустой оборот речи. — Я припасла для тебя кусок хлеба, — сказала она.
Я пытался есть его очень медленно, но потом все же проглотил.
Ольга ни о чем меня не спрашивала. Села ко мне на колени и положила голову мне на грудь. Ее волосы всегда пахли как свежевымытые. Не знаю, как она это делает — здесь, в гетто.
Я искал подходящие слова — и не находил. Нет подходящих слов. Я рассказал ей, чего от меня требуют, и она тоже испугалась. Не из-за фильма, а потому, что я осмелился перечить Раму.
— Ты сошел с ума, — сказала она.
Может, и так. Иногда я делаю вещи, для которых требуется мужество. А ведь я совсем не мужественный человек. Я только все еще считаю — при том, что мне давно уже следовало зарубить на носу, что это не так, — я все еще считаю, что на события можно повлиять.
Даже если дело касается Рама.
— У меня есть три дня, — сказал я, — но я уже сейчас знаю, какой ответ должен дать.
— Мы оба это знаем, — сказала Ольга. — «Да, господин оберштурмфюрер» — вот каков твой ответ. — «Разумеется, господин оберштурмфюрер. Так точно, господин оберштурмфюрер».
— Я не смогу делать этот фильм.
— Человек может все. Ты же вот и в Эллекоме выступал.
Это было нечестно — напоминать об этом. То был самый страшный день моей жизни.
Один из самых страшных.
Потом мы долго молчали. С Ольгой хорошо молчать.
Через открытое окно потянуло вонью. Или она была всегда, только я ее не замечал. Привыкаешь ко всему.
Можно сделать все.
— Но не этот фильм, — сказал я Ольге. — Мне придется стыдиться этого всю оставшуюся жизнь.
— А долго ли продлится твоя жизнь, если откажешься?
Она не ходит вокруг да около.
— Ты же первая и будешь меня презирать.
— Есть вещи похуже презрения.
Вещи похуже есть всегда. Азбучная истина нашего века. Мировая война? Маленькая разминка для пальцев. Государство, которое распадается на части? Всего лишь смена декораций для поистине великих сцен. Наци и все их законы? Тоже лишь для разогрева мышц. Кульминация еще грядет. В самом конце. Как в кино. Жди сюрприза.
— Сколько времени нужно, чтобы сделать фильм? — спросила Ольга. — Целиком и полностью?
— Три месяца. Минимум. Съемочные работы — это самое меньшее. Перед этим еще нужно написать сценарий, а после съемки — монтаж…
— Через три месяца, — сказала она, — может, и война кончится.
— Я не тот человек, который может пойти на такое, — сказал я.
— У тебя есть три дня, — Ольга встала. — Используй их, чтобы выяснить, какой же ты человек на самом деле.
И она оставила меня одного.
Я. Родился 11 мая 1897 года в Берлине. В той самой квартире, где затем провел юность: Клопштокштрассе, 19, через пару домов от вокзала Тиргартен. В кухне, в самом дальнем углу, были слышны вибрации и свистки поездов городской железной дороги. При сильном западном ветре — а это всегда приводило к большому переполоху — приходилось закрывать окна из-за дыма локомотивов. Иначе вся еда могла провонять железной дорогой.
Могу предположить, что эту квартиру выбрал мой дед. Ему хотелось, чтобы его дочь и замужней женщиной оставалась при нем. Мою мать звали Тони, то есть Антония.