Алексеев Николай Николаевич
Шрифт:
Вернулся он домой, едва держась на ногах.
— Дождались чести, дождались! — кричал он, плача и улыбаясь бессмысленной улыбкой. — Шабаш! Пожалуй, дочка, в барские полюбовницы! Ма-а-шенька моя, ми-и-лая! Тешь, тешь его сиятельство, барина, княженьку! Тешь! Растил, холил. «А за выкуп, — говорит, — триста рублей». Н-да! Если бы теперь в петлю — самое разлюбезное дело. А только грех: станешь черту баран. Дожили до праздничка на ста-а-рости-то лет! А-ах, ста-а-руха мо-я!
Слушая причитания пьяного Маркиана Прохоровича, Маша сидела понурая, словно потемневшая, а Анна Ермиловна всхлипывала. Вдруг Илья отрывисто спросил хозяина:
— Говорит, триста?
— Что триста? За выкуп? «Положи, — говорит, — триста. Сквалыжничаете, — говорит. — Заплатанные локти». Триста, брат, это штука!
Маркиан Прохорович вскоре уснул, а Илья Жгут вдруг отбросил работу и сказал:
— Я пойду.
Хозяйка было на него накинулась:
— Да что ты, некрещеная твоя душа, уходишь? Хозяин спит, кто же без тебя станет за работой смотреть?
— Поважней этой работа есть, — ответил Сидоров, хмурый и бледный, и ушел, ни с кем не попрощавшись и низко нахлобучив шапку.
В этот день он больше не вернулся, пришел только на следующий, близко к полудню. Он был немножко навеселе и взволнован. Явился он в сопровождении мещанина, который на днях был в гостях у Прохорова.
Хозяин, у которого со вчерашнего трещала голова, да и дела не веселили, встретил гостя-мещанина сухо, а на Илью напустился:
— Ты, такой-сякой! Если без хозяйского глаза, так и наутек? Я к нему со всяким доверием, а он…
— Погоди! — остановил его Илья. — Я иные дела обделывал. Сколько твой барин выкупного хочет за Машеньку?
— Триста рублей, говорил ведь.
— Ермолай Тимофеевич! Клади ему денежки на стол, — обратился Жгут к сопровождавшему его мещанину.
Тот беспрекословно загнул полу и, достав засаленный, туго набитый кошель, отсчитал деньги.
— Да чтобы серебром, а то может придраться, — скомандовал Илья и потом сказал Маркиану: — Бери эти деньги и иди к барину, выкупи дочку.
Позументный мастер взглянул на своего подмастерья и на мещанина, многозначительно сжал губы, но — таково сердце человеческое! — схватил деньги и бросился надевать кафтан, опасаясь, как бы Илья не передумал. Он подозревал, каким путем Сидоров добыл деньги, но эгоистическое чувство возобладало над всем.
— Я живой рукой! — крикнул он жене, нахлобучивая шапку, и почти выбежал на улицу. Скрипя каблуками по мерзлому снегу, он прижимал к себе заветные сотни, и они точно пускали по его телу теплые токи. — Слава Богу! Слава Богу! — шептал он.
Думал Прохоров о многом, мысли неслись, как стая птиц, но менее всего ему впадала дума о том, кто добыл эти роковые рубли. А на Илью набросились и Анна Ермиловна, и Маша с расспросами о том, каким путем добыл денег, почему Ермолай Тимофеевич так охотно отсчитал три сотни.
— А вам зачем знать? — отделался Илья и пригрозил мещанину: — И ты молчи!
— Слушаю! — ответил тот. — Пока мы в твоей полной воле.
Маша хотя и радовалась своему близкому освобождению, и кидала благодарные взгляды на Илью, но в конце концов ею овладело смутное беспокойство: Сидоров был какой-то странный, принес деньги, точно они ему с неба свалились. Потом этот Ермолай Тимофеевич, который исполняет малейшее желание Сидорова и в то же время зорко следит за ним.
— Ильюша! Скажи, голубчик, по правде, как это ты устроил? Не таись! — вымолвила она просительно.
Что-то дрогнуло в лице подмастерья.
— Просишь? Меня просишь, родная? — заговорил он ласкающим полушепотом и тяжело дыша. — Будь по-твоему, скажу все… Да, все. Терять-то мне теперь уже нечего. Слушайте же, что будет говорить Илюшка Жгут! Люба была мне ты, Мария Маркиановна, во, как люба! Я бы за тебя жизнь был рад отдать. А ты на меня смотреть не хотела, по офицерику вздыхала, примечал я. Бог с тобою, и я тебе не в укор это: сердцу-то ведь не прикажешь. И на офицера не злюсь, он тоже не виноват, что приглянулся. А только мне было тяжело, правду сказать. Вытерпел. А вот одно снести не мог, чтобы твой барин тебя взял в… свой дом. Не выдержала душа. Лучше самому в неволю, да тебе бы на волю. Барин твой захотел за тебя, Мария Маркиановна, триста рублей, ну я их и добыл. Больше добыл: сто рублей тебе на приданое. Вспоминай только меня порой да молись за Илюшку! — Голос его дрогнул. — Э! Довольно толковать, — сказал он, принимая бодрый вид. — Продался я в солдаты. Ермолай Тимофеевич четырех сотен не пожалел.
Маша зарыдала.
— Ильюша! Да что это ты? Да Господь с тобой! Да лучше бы я!.. — заговорила она сквозь рыдания.
Сидоров сурово уставился на нее.
— Что лучше-то? В полюбовницы тебе к князю идти? Нет, уж это, а-ах! Лучше пусть мне лоб забреют. Послужу честно царице, а там в чистую выйду. Мне семьи не оставлять, один я, как перст.
Вокруг слышались аханья и восклицания, Анна Ермиловна вытирала слезы. Один Ермолай Тимофеевич сохранял невозмутимое спокойствие; на его душе было даже отрадно от мысли, что все-таки его сын отвертелся.