Шрифт:
— Мне кажется, что есть всего лишь один способ: исповедаться и причащаться…
— Конечно, вы не поняли меня, но видите ли…
Священник запнулся, ища слов.
— Не сомневаюсь, — продолжал он, — что искусство — главное орудие, которым воспользовался Спаситель, чтобы напитать вас верой. Он уловил вашу слабую или, если хотите, сильную сторону. Он пленил вас дивными произведениями мистики. Он убедил и обратил вас скорее чувствами, чем разумом. И нельзя не считаться с этими особыми условиями. С другой стороны, вы не обладаете душой смиренной, душой простосердечной. Вы, словно мимоза, закроетесь от малейшей неосторожности, малейшей неловкости исповедника.
Чтобы оберечь вашу впечатлительность, необходимы известные предосторожности. Слишком малого довольно, чтобы отклонить вас с пути, теперь, когда вы так немощны, так слабы. Достаточно неприятного облика, неудачного слова, противной обстановки, ничтожнейшего пустяка… Правда?
— Увы! — вздохнул Дюрталь. — Я должен сознаться, что вы правы. Но мне кажется, аббат, что я могу не бояться этих разочарований, если вы позволите мне исповедаться у вас, когда убедитесь, что наконец пришел желанный час.
Помолчав, священник ответил:
— Несомненно, — раз я встретил вас, это означает, что моя задача помочь вам. Но я полагаю, что моя роль ограничится указанием вашего пути. Я буду для вас связующим звеном, и только. Вы кончите, как начали, без чужой помощи, один, — и аббат мечтательно задумался, потом покачал головой, — впрочем, оставим это. Не нам гадать о путях Господних. Итак, я подвожу итог. Старайтесь молитвой заглушить взрывы вашей плоти. Сейчас главный вопрос в напряжении всех ваших сил к борьбе и не так уже важно, если вам не удастся одерживать победы.
Заметив, как огорчился Дюрталь, священник одобрительно прибавил:
— Не отчаивайтесь, если будете падать. Не выпускайте оружия из рук. Не забывайте, что сладострастье не есть грех самый тягчайший, что оно одно из тех двух прегрешений, которые тварь человеческая оплачивает наличными и которые искупаются хотя бы отчасти еще до смерти. Вспомните, что любострастие и корыстолюбие ничего не отпускают в долг, не дают никакой отсрочки. Еще при жизни наказываются, по большей части, люди впадающие в грех плоти. Одни обречены воспитывать незаконных детей, других ожидают немощные женщины, пошлые связи, разбитая жизнь, бесстыдный обман любимых. Страдание несет всякая связь с женщиной, в лице которой горчайшее орудие скорби ниспослал человеку Господь!
К одинаковым последствиям ведет стяжание. Всякий человек, предавшийся этому постыдному греху, обычно заглаживает его до смерти. Вспомните хотя бы Панаму. Кухарки, привратники, мелкие рантье, до того времени жившие мирно, не искавшие чрезмерной прибыли, недозволенного барыша, как безумцы, бросились на предприятие. Нажива стала их единой мыслью. Кара сребролюбия, как вы знаете, не заставила себя долго ждать!
— Да, — отвечал Дюрталь смеясь, — выходит, что Лессепсы творили волю Провидения, похищая накопления жирных мещан, которые, тоже стяжали их, вероятно, не без кражи!
— Я заканчиваю, — продолжал аббат, — не спешите падать духом, поддавшись искушению. Не торопитесь презирать себя. Согрешив, имейте мужество войти в храм. Демон вас сковывает вашей трусостью. Нашептывает вам ложный стыд, ложное смирение, и они до известной степени питают, хранят, укрепляют ваше сладострастие. До свиданья, возвращайтесь поскорее.
Слегка ошеломленный, собирался Дюрталь с мыслями на улице. «Очевидно, — думал он, — аббат Жеврезе — искусный часовщик души. Он умело разобрал движение моих страстей, извлек звоны праздности и скуки. Но в общем все советы его сводятся к одному: варитесь в собственном соку и ждите.
Пожалуй, он прав: будь я у черты, я пришел бы к нему не болтать, а исповедаться. Странно, что аббат, по-видимому, совсем не расположен сам вести меня к омовению. К кому же он думает меня направить? К первому встречному, который выложит мне ворох общих мест и, плохо постигая, разбередит меня грубыми руками.
Все это… все это… Сколько, однако, часов? — Он посмотрел на часы, — шесть, я не настроен идти домой, чем заняться до обеда?»
Он находился близ Сен-Сюльпис. «Зайду посидеть, привести в порядок свои мысли». И Дюрталь направился в придел Богоматери, в котором почти никого не бывало в этот час.
Не чувствуя никакого влечения к молитве, он сидел, созерцая обширную ротонду из мрамора и позолоты, театральную сцену, на которой показывается изображение Богородицы верующим, как бы исходящее из декоративного грота, на перламутровых облаках.
Тем временем вошли две юные сестры, близ него опустились на колени и в молитвенном отрешении закрыли голову руками.
Он смотрел на них, отдавшись туманным думам:
«Как счастливы души, которым доступно это самозабвение молитвы и чем достичь его, откуда взять сил для восславления хваленого милосердия Божия, когда вспомнишь о мировом горе? Можно верить в существование Его, не сомневаться в Его благости, и человек, однако, в сущности, не знает Его и не постигает. Он вездесущ, вечен, недосягаем. Не знают люди, каков Он есть, и в лучшем случае познают, каков Он не есть. Попытайтесь вообразить Его, и сейчас же возмутится здравый смысл, так как Он превыше каждого из нас, живет внутри и во вне. Он тройственен и един. Он безначален и бесконечен. Непостижим присно и навеки. Когда тщатся изобразить Его, наделить человеческою оболочкой, то неизбежно приходят к простодушному восприятию первых веков. Рисуют его в очертаниях человеческого облика каким-то престарелым итальянским натурщиком, наподобие Тургенева с окладистой бородой. И нельзя удержаться от улыбки, до того кажется ребяческим это изображение Бога Отца!