Шрифт:
Дело в том, что тон письма Пушкина, действительно чудный и «Ромеовский», не есть «Ромеовский» универсально, но только резко определенной, узкой полосы бытия нашего, который и для Гончаровой должен был настать и, по-видимому, настал со вторым мужем, и она ему была «твердыней», успокоенною и счастливой; но с Пушкиным, в 17–22 года, не настал. Она имела свой тон, свои струны «Ромеовского» счастья, по которым не мог и не умел ударить… поэт.
Тут только и можно разобраться, «вознеся руку на сердце», ибо «законно» и внешне, как равно критически и литературно, мы, все, конечно, решим «по Пушкину» и «для Пушкина». Но ведь что в нашем-то, этаком решении? Ведь он, участник драмы, жалкое ее лицо — вещун, он — вещий.
— «Я же верна тебе, — ну что же еще».
И она заплакала. Скажите, ради Христа, в какой закон и в какое Евангелие вы впишете эти слезы, или, пожалуй, из какого Евангелия или от какого Христа вы возьмете окрик, или даже просто упрек — этим слезам. «Я плачу, ну и только». «Ваша — и никуда не бегу». Пушкин заметался. О, тут кто-то… судьба, Бог, Дантес, Геккерен, но я должен, мне нужно убить, потому что я так ужасно страдаю, мне так трудно, и неисцелимо трудно. Убить и даже… убивать, убивать; или — умереть. Он умер. Конечно, это легчайшее.
II
«В чем дело, — пишет г. Рцы, — Пушкин переступил через чужую жизнь? Пушкин, как Мазепа, заклевал голубку — какую? Свою собственную жену… Что за притча? И в каком смысле заклевал? А вот в каком. Для Наташи, для бедной (несчастная московская барышня, очевидно, судьбой предназначенная по крайности для действительного статского советника), — для бедной Наташи все были жребии равны. Еще равны… (центральная, совершенно справедливая мысль г. Перцова). Она еще никого не любила, не доспела, но потом, отлежавшись, как груша хороших поздних сортов, могла полюбить, а тут Пушкин, коллежский секретарь Пушкин, некстати подвернулся…»
Чудак. Он пишет: «Этак у каждого из нас, проживши мирно десяток лет, жена вдруг нальется соком и станет вздыхать по суженом, настоящем, которого она проглядела, не дождалась».
Какое рассуждение; ну и в самом деле, пусть жена «начала вздыхать»: как же муж прервет эти вздохи? Увы, брак не был бы «таинством», если б он не был «членом веры». И вот, когда верующий — о, не изменяет своему символу, но вздыхает, как я, как, может быть, он, как Лютер в 22 года, о какой-то далекой, новой, возможной вере в условиях поблекшей настоящей, что же, г. Рцы и этот религиозный вздох прервет!? Нет, он этого не сделает. Но не то ли же самое и в таинстве, которое мы рассматриваем, где так же, как и в вере, в религии, в догматике, вздоха прервать нельзя и вздох прервать преступно. Да просто — нельзя (нет средств, сил)!
Какой-то всеобщий страх у г. Рцы — суетен, неоснователен.
Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя— это повторит тысяча мужей о своих «старухах», не променивая их стоптанных башмаков на новые модные туфли; мужей, говорю я, — но также это скажет и тысяча жен. Пушкин — не «Мазепа», который «заклевал»… Вот именно Мазепа-то и не заклевал:
Не серна под утес уходит, Орла послыша тяжкий лет; Одна в сенях невеста бродит, Трепещет и решенья ждет.Это — Мария Кочубей ожидает приговора родителей, когда седоусый гетман приехал формально ее сватать:
Не только первый пух ланит Да русы кудри молодые, Порой и старца строгий вид, Рубцы чела, власы седые В воображенье красоты Влагают страстные мечты. И вскоре слуха Кочубея Коснулась роковая весть: Она забыла стыд и честь, Она — в объятиях злодея…Не отпустил отец, сама ушла. Что делать — так!! Так было спокон веков и так останется, пока «три кита» не вывернутся из-под земли; и, наконец, так Бог благословил. Но почему же если Мазепа, то все-таки не Пушкин? Это вы прочтите у Лермонтова о Каспии:
…о, старец — Море. …………………………… Но, склонясь на мягкий берег, Каспий стихнул, будто спит…Не правда ли, в стихах Лермонтова — будто психология Мазепы в его притворных письмах к Петру. А вот, у него же, и в той же дивно краткой поэме, и эпизод с Марией Кочубей, во всех деталях:
«Слушай, дядя, дар бесценный: Я примчу тебе с волнами Труп казачки молодой С темно-бледными плечами, С светло-русою косой». ……………………………. И старик, во блеске власти, Встал, могучий как гроза, И оделись влагой страсти Темно-синие глаза. Он взыграл, веселья полный, И в объятия свои Набегающие волны Принял с ропотом любви.Тысяча романов в действительности — на подобный сюжет; и Наташа Гончарова, за 2–3 года до встречи с Пушкиным (совершенное отрочество), легко могла бы сбежать к какому-нибудь петербургскому Мазепе, совершенно так же и с теми же последствиями, но никогда бы не сбежала к Пушкину. Мазепа… старый бандурист, коего песни до сих пор не забыты Малороссией, строитель церквей, тряхнувший — да как! — Малороссией и забурливший около своего имени Россию, Швецию, Польшу. Пушкину бесконечно хотелось съездить за границу, но он… так-таки никогда и не решился сесть на пароход без паспорта. Этот несносный Бенкендорф — потому и несносный, что Пушкин никак не умел от него освободиться. Вот уж не Каспий… Что же ему сравниваться с Мазепой в линии данной темы. Да он и был для 16-летней Наташи Гончаровой тем «действительным статским советником», хлопотавшим у правительства разрешения издавать журнал, — к которому ее приревновал г. Рцы; а Мазепа и был, по его же терминологии — «Ом»… Ну, — Он, «Озирис», «Зевс»…