Шрифт:
Расстрел повернувшей к контрреволюции буржуазией парижских пролетариев в июне 1848 г. окончательно отрезвил Герцена. Ему открылась вся пропасть, расколовшая европейское общество: буржуазный характер власти, возникшей из революции, и социалистическая природа одного лишь пролетариата.
Порожденная этими событиями духовная драма Герцена, имевшая главным своим политическим аспектом разочарование в буржуазной политической демократии, была частным выражением общего кризиса освободительной мысли середины XIX в. Как и этот кризис вообще, духовная драма Герцена ярко обнаружила окончательный крах идеологии Просвещения, в основе которой лежало представление о нерасторжимости и единстве интересов всего народа, о разуме человечества, правящем миром. И в самом деле. Несмотря на фразу о противоположности интересов буржуа и пролетариев, Герцен до июня 1848 г. еще не представлял себе всю глубину противоречий между «блузниками» и «мещанами», неимущими и собственниками. И лишь спровоцированное буржуазией июньское выступление парижских пролетариев и разгром его силами «порядка» — революция отчаяния, как назвал ее Маркс, — просветили его на этот счет. Силы правительственных войск превосходили силы повстанцев в несколько раз. Буржуа уничтожали рабочих, как диких зверей. Расстрелы пленных, расправа над ранеными, огульная резня всех, кто в блузе… Сотни инсургентов пали в бою, тысячи были уничтожены карателями после боя. Мировая реакция рукоплескала палачам. Многоопытный в кровавых делах Николай I радостно приветствовал генерал-усмирителя Кавеньяка с разгромом «разрушительных учений коммунизма». Но Николай ошибался — уничтожить движение к социализму было невозможно. Разрушено было иное. Вместе с пороховым дымом развеялись прежние политические иллюзии пролетариата. Июнь разбил в пух и в прах миф о «надклассовом» социализме, разоблачил легенду о возможности соглашения классов, показал всю непроходимую глупость сказки о всеобщей заинтересованности в обществе социального равенства, развеял небылицы о «трудящихся вообще». За четыре дня борьбы пролетариат наголову перерос своих мелкобуржуазных вождей и утопически-социалистических идеологов. Он увидел, что только он один противостоит обществу частной собственности и капиталистической эксплуатации.
У Герцена, который был свидетелем небывалого позора буржуазии, окончательно раскрылись глаза на сущность ее «либерализма». Сравнивая террор якобинцев XVIII в. и контрреволюционный террор 1848 г., он отмечает жестокую свирепость современной ему буржуазии. Якобинцы публично объявляли о казнях; их террор во многом определялся революционной необходимостью; списки осужденных на гильотину внимательно рассматривались. Палачи 1848 г. карали по ночам, без суда и следствия, «мстили подло, безопасно, втихомолку» (9, V, стр. 154). Со всей силой революционной страсти Герцен, тяжело переживавший поражение пролетариата, обрушился на этот предательский «либерализм»: «Либералы всех стран, со времени Реставрации, звали народы на низвержение монархически-феодального устройства во имя равенства… Они опомнились, когда из-за полуразрушенных стен явился— не в книгах, не в парламентской болтовне, не в филантропических разглагольствованиях, а на самом деле — пролетарий, работник с топором и черными руками, голодный и едва одетый рубищем. Этот „несчастный, обделенный брат“, о котором столько говорили, которого так жалели, спросил, наконец, где же егодоля во всех благах, в чем егосвобода, егоравенство, егобратство. Либералы удивились дерзости и неблагодарности работника, взяли приступом улицы Парижа, покрыли их трупами и спрятались от братаза штыками осадного положения, спасая цивилизацию и порядок!»(9, VI, стр. 53).
В этих рассуждениях уловлена та закономерность, что народ в своем революционном творчестве вышел в 1848 г. за пределы буржуазной революции. Однако не совсем понимая то, что буржуазия не может обойтись в революции без развязывания инициативы народа, его страстей, его силы, Герцен останавливался в некоторой растерянности перед следующим парадоксом: «либерализм посадил народ на трон и, кланяясь ему в пояс, старался в то же время оставить власть себе» (9, VI, стр. 82).
Не умея объяснить действительной сущности буржуазного либерализма, Герцен мучился вопросом: где причина антинародного характера деятельности членов временного правительства? Ему казалось, что поражение революции объясняется во многом их личным предательством. Он мучительно размышлял над тем, «отчего люди, провозглашавшие республику, сделались палачами свободы» (9, VI, стр. 52). «Почему именно этим людям в руки попалась судьба народа, освободившегося за минуту до того?» (9, V, стр. 149). Герцен никак не хотел понять, что «эти люди» представляли интересы определенного класса, что с провозглашением республики в феврале 1848 г. никакого «освобождения» народа собственно не произошло, что политическое руководство движением было всегда в руках буржуазии, что революция не могла быть иной, кроме как буржуазной.
Иначе говоря, буржуазная революция в условиях, когда перед человечеством маячат уже идеалы социализма, была воспринята Герценом как предательство интересов народа, как исторический анахронизм. Революция, с которой он связывал свои мечты, признавалась им внутренне порочной. Но это было лишь одной стороной его идейного кризиса. Другая состояла в том, что, окончательно разочаровавшись в буржуазной демократии, Герцен вместе с тем не видел сил, которые могли бы вывести общество из существующего положения. Этот сложный характер духовной драмы Герцена был подчеркнут В. И. Лениным, который писал, что она «была порождением и отражением той всемирноисторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии ужеумирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще несозрела» (7, стр. 256).
Рассматривая июньские события 1848 г. как начало борьбы «между гнилой, отжившей, бесчеловечной цивилизацией и новым социализмом» (9, XXIII, стр. 80), Герцен полагал, однако, что пролетариату долго еще не подняться после расправы, учиненной над ним буржуазией. Все больше одолевали его сомнения в возможности скорого осуществления социализма. Вывод, к которому он однажды приходит, полон печали: будущего предвидеть нельзя, гарантий в неизбежном осуществлении социализма нет. «Да здравствует смерть!» — провозглашает Герцен и в одной из статей «С того берега» (1848) и в последнем «Письме» из Франции (1851). В этом призыве — убеждение в том, что старый христианско-феодальный мир умирает и ничто не может остановить его гибели, однако массы еще не готовы к социализму.
«У меня кружилась голова от моих открытий, пропасть открывалась перед глазами, и я чувствовал, как почва исчезала под ногами» (9, X, стр. 116) — так Герцен характеризовал свое настроение, вылившееся в «Эпилоге к 1849 г.». В «Былом и думах» он с предельной правдивостью так сказал о своем идейном кризисе: «Сомнение заносило свою тяжелую ногу на последние достояния; оно перетряхивало не церковную ризницу, не докторские мантии, а революционные знамена… из общих идей оно пробиралось в жизнь» (9, X, стр. 232).
В этом признании многие буржуазные авторы усматривали отказ Герцена от идеи революции (см., напр., 14, стр. 190, 212, 217). В действительности же речь шла об отказе от прежних «революционных знамен». Оказавшись последовательнее и смелее духом многих современных ему демократов, Герцен признал несостоятельность имевшихся налицо теорий освобождения. Это была, как он сам говорил, «болезнь истины».
«Моя логическая исповедь, история недуга, через который пробивалась оскорбленная мысль, осталась в ряде статей, составивших „С того берега“, — писал он. — Я в себе преследовал ими последние идолы, я иронией мстил им за боль и обман; я не над ближним издевался, а над самим собой и, снова увлеченный, мечтал уже быть свободным, но тут запнулся. Утратив веру в слова и знамена, в канонизированное человечество и единую спасающую церковь западной цивилизации, я верил в несколько человек, верил в себя.
Видя, что все рушится, я хотел спастись, начать новую жизнь, отойти с двумя-тремя в сторону, бежать, скрыться… от лишних.
И надменно я поставил заглавием последней статьи: „Omnia mea mecum porto“ [51] .
Жизнь распущенная, опаленная, полуувядшая в омуте событий, в круговороте общих интересов, обособлялась, снова сводилась на период юного лиризма без юности, без веры. С этим faro da me [52] моя лодка должна была разбиться о подводные камни, и разбилась. Правда, я уцелел, но без всего…» (9, X, стр. 233–234).
51
Все свое ношу с собой (лат.).
52
Ставкой на самого себя (итал.).
