Чеховская Анастасия
Шрифт:
— Старухи, которые мажутся, как двадцатилетние кокетки, — это вульгарно, — поучала она Ольгу Николаевну.
Помад у нее было штук сорок: от кукольно-розовой до багряной и темно-лиловой. Каждая помада была с названием и каждая была ее расположением духа. Если Римма Марковна мазалась перламутровой, то была весела и покладиста и звала в такие дни то ли себя, то ли помаду «мамина детка». Если коричневой «хмурая осень», жди придирок. Если чмокала в зеркало лиловыми губами, то караул! Этот цвет звался у Риммы Марковны «декаданс», и она желала вспоминать о мужчинах, которым она разбивала, а точнее, корежила жизнь.
— Вовочка в наш театр пришел совсем-совсем молодым. — Она обычно начинала без предупреждения. — Такой молодой, что ему даже роль героя-любовника не хотели давать. Ну совершенный мальчишка! И челка у него такая совершенно восхитительная, и глаза голубые! Его мать была счастливой женщиной: родить такого красивого сына!
Она рассказывала и рассказывала. И от всей этой истории про соблазненного дурачка Вовочку, которого почтенная матрона Римма Марковна увела от своей соперницы-гримерши (та тоже облизывалась на чужую молодость), пахло затхлой гримуборной, смоляным табачищем и нечищеными стариковскими зубами, на которых блестела жирная полоска помады. Ольга Николаевна слушала с покорным лицом, но в душе бушевала. Врали местные газеты про эту старуху, думала она. Никакой она не ангел сцены, не искра Божья, не талант нашей эпохи. Обычная жаба из провинциального театра, которая всех подмяла под себя, всех заставила плясать под свою дудку, потому что в каждом сумела разглядеть слабую точку. И ее, Ольгу Николаевну, она тоже подминает, потому что знает: никуда она, полунищая медсестра с больным сыном, от нее не сбежит. Будет исправно ходить через день, мыть пол, делать стимулирующие уколы и ловить небрежно брошенную пятирублевку.
Ее квартире Ольга Николаевна завидовала, как завидовала красоткам с польских киножурналов: свежим, большеглазым, с пышными каштановыми волосами. Понимала, что никогда не станет такой же пышечкой и никогда не будет жить в роскошном однокомнатном апартаменте с балконом, который выходит на центральную площадь города.
— В прихожей пыль вытри, — командовала, закончив исповедоваться, актриса. — И пепельницу помой. Это ни на что не похоже, какая пепельница!
Ольга Николаевна махала тряпкой, а сама рассматривала кухню — просторную, как футбольное поле, прихожую с маленьким закутком-гардеробной и старинным зеркалом, обвитым бронзовыми цветами и фруктами. Мысленно обставляла квартиру детской мебелью: здесь бы ее Стасик готовил уроки, тут бы она поставила его кровать.
— Нравится квартирка? — как-то заметила ее интерес старуха. — Это мне любовник подарил. Мне тогда, как тебе, было. Правда, — безжалостно добавила она, — я никогда не выглядела, как заморенная кляча.
Первое время Ольга Николаевна пыталась что-то рассказать: про сына, про предателя-мужа. Старуха только махала рукой.
— Ой, не надо про детей, это так скучно. Они все сопливые и плаксивые. И твой, наверное, весь в тебя. А муж у тебя дурак, и ты дура. Я бы такому давно уже изменила. Я вообще не пойму: для чего ты живешь?
— Для сына.
— Это зря, — легкомысленно отвечала старуха. — Жить надо для себя. Сын женится, приведет домой сноху, и она тебя со свету сживет. Ты ж безответная. Знаешь, как меня в театре давили, а я всех пересидела! Всех старых прим перекурвила, двух худруков со свету сжила. Один на меня орет, а я… Потом, как собачонка, бегал, а ты?! Надо уметь побеждать людей.
— Как вы? — криво ухмыльнулась Ольга Николаевна.
— Соображаешь, — хохотала басом Римма Марковна. — Даже удивительно, наверное, к дождю. Ладно, купи мне сигарет и беги домой. Хватит с тебя на сегодня.
Она бежала к себе, заскакивая по дороге то в аптеку, то в булочную. А дома хворый Стасик сидит на подоконнике, как воробушек, смотрит на соседскую собаку, слушает, как за стеной мяучит похожая на ежа киса, к которой ему нельзя подходить. И комнатка убогая, маленькая: посредине стол круглый, на столе белая скатерть, на ней кактус. Вокруг кроватка, диванчик, тумбочка, стол. Еще полочка для обуви. И два стула у двери, на них Ольга Николаевна с сыном одежду вешают. На стене коврик: олень пьет воду из озера. За стенкой ничейная комната, ее владелица — безымянная бабушка — умерла, оставив полную комнату добра. Это не комната даже, а пещера Али-Бабы. И комод там есть, и резной двустворчатый шкаф, и даже — но об этом тихо, а то соседка услышит — столовое серебро и шесть хрустальных фужеров. Если в домоуправлении решат вселить в комнату Ольгу Николаевну и Стасика, то все это богатство достанется им. Если не их, то столовым серебром будет есть майорша, а Ольге Николаевне придется и дальше терпеть Римму Марковну.
У майорши комната так себе. Обычная, не бедная, не богатая — даже говорить про нее неинтересно. На кухне тоже все скучно: холодильник старенький, один на двоих. Плита-двухконфорка, форточка, с нее зимой две авоськи свисают, чтобы электроэнергию экономить. Два стола, два шкафа навесных — и все.
Комнаты соединяет коридор — маленький, с дощатым полом, на стене висят корыто и велосипедное колесо. Все соседкино. Убирать не велит:
— Вот приедет сын и снимет.
А сын — моряк во Владивостоке. Будет он тебе ехать за тридевять земель колесо снимать. Как же!
Ольга Николаевна все терпела: и колесо, и корыто. Лишний раз не выясняла отношения. Хватило с нее кошки. Сама же удивлялась потом, откуда силы взялись на такое изуверство. Втайне от соседки купила животинке свежей рыбы, а ночью ревела в подушку, вспоминая тонкие кошкины лапки и лысый хребет, который двигался, когда стриженая Муська глотала пучеглазую мороженую кильку.
В марте Римма Марковна попросила Ольгу Николаевну делать ей обезболивающие уколы.
— Нерв у меня в ноге, — слезливо поясняла она медсестре. — Понимаешь, дорогуша, нерв.