Шрифт:
— Болгары по горло сыты войной, они уже сложили оружие, — сообщил нам как-то Гюлай, всегда первым узнававший всякие новости.
— Ну, стало быть, шабаш! — воскликнул Шмидт. — Завтра начинаю укладывать свои пожитки…
Вечером занятия шли куда оживленнее, чем обычно. Фельдфебель отправлялся выпить, часовой же сидел вместе с нами и слушал. Офицеры шумно пировали в офицерском собрании. Мы могли быть спокойны — никто нам, повидимому, не собирался мешать.
Шмидт был особенно в ударе, рассказывал нам всякие эпизоды из военной жизни и из русской революции. В этот день он не говорил, как обычно, о пролетариате, о крестьянстве и буржуазии, а рассказывал о металлисте Семене Ивановиче, который при взятии Кремля у белых юнкеров, несмотря на полученные четыре раны, продолжал все же сражаться; о батраке Григории Степановиче, который кинул через окно ручную гранату в сидевших в комнате офицеров; о Сергее Ивановиче, который…
Тут внезапно дверь распахнулась, и к нам в помещение ворвался прапорщик в сопровождении восьми жандармов.
— А-а, сволочи! — заорал прапорщик и кулаком ударил Шмидта по лицу. Очки разлетелись вдребезги, и лицо Шмидта окрасилось кровью.
Этой же ночью полковник, начальник лагеря, учинил нам всем строжайший допрос. Григорий Балог сослужил нам хорошую службу. То, что он не успел рассказать раньше, он дополнил теперь. При этом он немилосердно врал.
— Унтер-офицер Шмидт, — показывал он, — говорил, что собирается кинуть ручную гранату в офицерское собрание…
На следующее утро всех нас, восемнадцать человек, отправили в Будапешт.
Дня два я просидел в военной тюрьме на Маргит-бульваре, а затем меня водворили на прежнее место — в военную тюрьму, в казармах 1-го гонведного полка.
Тюрьма была битком набита арестантами: даже на полу усесться было трудно.
— Ничего, — утешал меня старый гонвед. — Будь покоен — долго мы здесь не засидимся…
Малокровная революция
Никогда еще военная тюрьма не была так переполнена, как в эти дни. О том, чтобы прилечь, нечего было и мечтать. Но настроение у нас было прекрасное, потому что теперь мы уже не ломали себе голов над тем, как бы хоть на короткое время выбраться на свободу, а жили уверенностью, что вскоре тюремные двери сами откроются перед нами.
За время войны народ поумнел. Только тот, кому подолгу приходилось живать под одной кровлей с мужиком, способен был понять, какую школу прошел крестьянин за эти четыре года. Теперь его кругозор уже не ограничивался деревенской околицей, и в политической борьбе он начинал видеть нечто большее, чем забаву для господ.
Даже старый Кечкеш, батрак из имения графов Венкхеймов, вместе со своим внуком торчавший в окопах и защищавший тирольские горы, а теперь хлебавший похлебку из одного со мною котла, — и тот научился разбираться в вопросах мировой политики, словно и впрямь проходил всякие науки.
— Немец — союзник наш, — говорил он. — Поэтому нам не наруку, чтобы дела у него шли хорошо. Как только немцу начинает везти, так и у наших господ глаза разгораются, и тогда солдату приходится туго. Но если только немец сдаст, то все наши господа тотчас же прахом рассыплются от одного нашего плевка. Вот я и смекаю: ежели француз соберется, наконец, с силами и задаст немцу перцу, — ну, тогда, может, и я еще на Жужиной свадьбе попляшу… Жужа — это младшая внучка моя. Свадьбу ее будем справлять в начале декабря: она за однорукого Яни Данко просватана, старшего сына Михаила Данко. Вот оно как.
И дядя Кечкеш, чтобы скрыть волнение, принялся теребить свисавшие ему на грудь длинные седые усы.
— Эй, дядя Кечкеш, смотри, выдернешь свои крысиные хвосты!
— Да, да… — продолжал старик. — В начале декабря. А и хорош парень этот Яни! Вот только одну руку у русских оставил. Но даром, что однорукий, а любого другого, у которого обе руки целы, за пояс заткнет…
— Что же русские на его руку позарились? — засмеялся кто-то. — На что она им далась?
— Нечего тебе, сынок, над русскими зубы скалить, — отозвался Кечкеш. — У русских учиться надо. И мы ведь тоже не лыком шиты, а вот сидим, сложа руки, ждем-пождем, когда же всему этому безобразию конец будет, немцев поругиваем, а сами, небось, ничего не делаем? Русские, те по-другому рассудили. «Ну, будет!» — сказали они себе, да как дадут барам по башке! Да так дали, что у тех навеки уже отбили охоту людей на войну посылать… Вот оно как! Таких людей уважать нужно, учиться у них надо, а не то, что…
Чтение газет, как и курение, преследовалось в тюрьме немилосердно. Да если кому из вновь прибывших и удавалось пронести контрабандой газету, то особого интереса она ни в ком не возбуждала, потому что тем или иным путем, а знали мы всегда гораздо больше того, что писалось в газетах. Газеты все еще продолжали трубить о наших победах, тогда как нам отлично было известно, что Германия запросила мира. Тот день, когда это известие было официально объявлено, явился для нас большим праздником.
По всему городу ходили демонстранты со знаменами.
— Мира! Мира! Распустить по домам венгерских солдат!..
У Цепного моста полицейские стреляли в народ, были убитые и раненые.
— Погодите, подлецы этакие! Даром вам это не пройдет!
— Собирайся на волю, ребята! — сказал дядя Кечкеш, услыхав о событиях у Цепного моста.
— Раненько собрался, дед!
— Ну, как знать?!
Время тянулось теперь нестерпимо долго. На улицах заваривалась каша, нам же приходилось заживо гнить в этом клоповнике. Одному парню из Франдштадта стало, наконец, невтерпеж.