Шрифт:
Немного погодя Пойтек познакомил меня с Лукачом.
Лукач оказался тем рабочим в военной форме, который говорил о необходимости бесперебойной работы.
— Да, да, знаю, — ответил он. — Я уже думал об этом, товарищ Пойтек. Но, знаете ли… Как мне ни хочется оказать содействие товарищу, я в настоящий момент ничего поделать не могу. Вы ведь сами понимаете, что ни одного нового человека мы не можем принять. Где нам может сейчас понадобиться слесарь?
— А в машинном?
— Да там их больше чем нужно.
— И все же работа идет из рук вон плохо.
— Так-то оно так, но если их даже в двадцать раз больше будет, чем теперь, работа все равно не пойдет. Вы же видите, работать никто не хочет, а помимо того, с людьми стало невозможно разговаривать. Все идет к тому, чтобы нам скоро совсем без работы остаться.
— Тогда мы социализируем завод.
— Это не так просто делается, как говорится. Профсовет даже требования рабочих о повышении зарплаты считает чрезмерными.
— Профсовет и забастовку против войны считал безумием. Однако же…
— Бросим этот разговор, товарищ Пойтек. Что толку спорить о прошлом? Что же касается товарища, то я попытаюсь для очистки совести что-нибудь сделать. Расчетная книжка у вас имеется? — обратился он ко мне.
— Вот все, что у меня есть, — сказал я, подавая Лукачу свой увольнительный воинский билет.
— Петр Ковач, Петр Ковач… — Намень, — прочел он вслух. — Намень. Гм… Где это Намень?
— В Берегсасском округе.
— Ну, конечно, я что-то недавно про это читал. Да нет, даже сегодня еще…
Сунув руку в карман, он извлек оттуда экземпляр газеты «Непсава», быстро пробежал его глазами и нашел, наконец, то, что искал.
Он ткнул рукой в одно место газетного листа. Я прочел сообщение о том, что берегсасская прокуратура разыскивает Петра Ковача, девятнадцати лет, уроженца Намени, демобилизованного гонведа, а также нескольких прибывших из России военнопленных, которые убили и ограбили в Намени волостного писаря Окуличани и бежали затем из предварительного заключения, после того как все они на следствии сознались в своем преступлении.
При этом известии пол заходил под ногами.
— Возьмите себя в руки, — прикрикнул на меня Пойтек. — Пойдем, выпьем чаю.
Лукач тоже пошел с нами в заводскую столовую, но разговора обо мне уже не возобновлял. Усевшись за стол, Пойтек еще раз прочитал газетное сообщение и возвратил Лукачу газету.
— Как вы думаете, товарищ Лукач, можно будет все же устроить паренька на завод?
Лукач выпучил на него глаза.
Пойтек повторил вопрос, но ответа не получил.
Лукач встал, протянул нам, не говоря ни слова, руку и вышел из столовой.
— Ну, что, пришел ты, наконец, в себя? — спросил меня Пойтек.
— Этот негодяй Немеш на все способен, — ответил я.
— Я думаю все же, что из-за этого еще не следует терять головы. Тебе надо преобразиться, переменить имя и фамилию. Отто сделает все, что нужно. Он тебе раздобудет документ. А теперь отправляйся домой, вечером обо всем перетолкуем.
Целый день я провел на квартире у Пойтека. Жена Пойтека относилась ко мне теперь с доверием и выплакала мне все свое горе. В том состоянии, в каком я находился, я не в силах был оказать ей моральной поддержки, но все же заставлял себя внимательно слушать ее.
Во время войны Пойтека несколько раз арестовывали, потом забрали на военную службу. Полгода он не давал о себе знать, и теперь, вернувшись, он дома редкий гость.
— Хоть бы был какой-нибудь прок в этой отчаянной борьбе. Что дала нам эта прославленная революция? Сходите-ка на рынок, послушайте, о чем толкуют женщины… Мы не читаем так много, как вы, на собрания не ходим, и все же мы знаем, что теперь хуже, чем было, что жизнь еще тяжелее, чем раньше была.
Вечером мы с Пойтеком отправились в центр и разыскали Отто. Он держался того же мнения, что и Пойтек: ни под каким видом в прокуратуру не являться, потому что в лучшем случае меня опять подвергнут предварительному заключению… Теперь же, в движении, каждый человек на счету.
— Кун уже в Будапеште, — добавил Отто.
Отто направил меня к одному товарищу, и Пойтек пошел вместе со мной. На следующий день я уже был обладателем новых документов. Теперь меня звали Андрей Шипош, родом из города Брашшо, двадцати четырех лет, демобилизованный артиллерист, старший канонир. Для полноты тождества я переоделся в артиллерийский мундир Готтесмана.
Небо тусклое, серое. Медленно ползет по нему бледное солнце. Не угнаться ему за жизнью. То и дело прячется оно за тяжелые свинцовые тучи, закрывает глаза, не хочет ни на что глядеть, недоумевает, что тут происходит с утра до вечера, с вечера до утра. Лик мира меняется теперь за день сильнее, чем прежде за долгие годы. Такое ощущение, будто сидишь в экспрессе и телеграфные столбы, мелькающие в окнах, сливаются в один оплошной забор. Так и в жизни все в то время слилось в одно: черное и красное, большое и малое, голод и сытость.