Шрифт:
Так близко, подробно о войне еще не писали.
Израненная плоть человеческая исходит в последнем мучении… — и тут мы снова слышим голос поэта, до этого о себе, о своих чувствах не произнесшего почти ни слова:
…тоской томимый, Им вслед смотрел я недвижимый.И вновь прямой не отводимый взор — теперь уже в свою душу:
Меж тем товарищей, друзей Со вздохом возле называли; Но не нашел в душе моей Я сожаленья, ни печали.Это, конечно, не равнодушие, не бесчувственность сердца — это опустошенность испытанным. Если на что и хватает сил, так только на пейзаж после боя:
Уже затихло все; тела Стащили в кучу; кровь текла Струею дымной по каменьям, Ее тяжелым испареньем Был полон воздух. Генерал Сидел в тени на барабане И донесенья принимал. Окрестный лес, как бы в тумане, Синел в дыму пороховом. А там, вдали, грядой нестройной, Но вечно гордой и спокойной, Тянулись горы — и Казбек Сверкал главой остроконечной.Ошметки кровавой резни на земле — а вдали вечно прекрасные белоснежные вершины гор. Смерть и жизнь…
И с грустью тайной и сердечной Я думал: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места хватит всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он — зачем?»Сколько ни отыскивай на это объяснений, от шибко глупых и до шибко умных, а ответа не было и нет.
Галуб прервал мое мечтанье…Мечтанье — вот оно, лермонтовское определение того, на что не сыщешь ответа.
…Ударив по плечу; он был Кунак мой; я его спросил, Как месту этому названье? Он отвечал мне: «Валерик, А перевесть на ваш язык, Так будет речка смерти: верно, Дано старинными людьми». «А сколько их дралось примерно Сегодня?» — «Тысяч до семи». «А много горцы потеряли?» «Как знать? — зачем вы не считали!» «Да! будет, — кто-то тут сказал, — Им в память этот день кровавый!» Чеченец посмотрел лукаво И головою покачал.Насмешливый взгляд чеченца и его умудренное, печальное молчание — вот и все о том, кто победил ли в бою, кто проиграл… и что в этом сражении погибло.
И поэт — замолкает о войне… Он словно бы разом стряхнул с себя какое-то тяжелое наваждение.
Он снова вспоминает о той, кому зачем-то рассказал о произошедшем. Вряд ли он отправит ей свой немудреный рассказ. Однако не поведать об этом он не мог.
Но я боюся вам наскучить, В забавах света вам смешны Тревоги дикие войны; Свой ум вы не привыкли мучить Тяжелой думой о конце; На вашем молодом лице Следов заботы и печали Не отыскать, и вы едва ли Вблизи когда-нибудь видали, Как умирают. Дай вам Бог И не видать: иных тревог Довольно есть. В самозабвенье Не лучше ль кончить жизни путь? И беспробудным сном заснуть С мечтой о близком пробужденье?Одно ему осталось — проститься.
Теперь прощайте: если вас Мой безыскусственный рассказ Развеселит, займет хоть малость, Я буду счастлив. А не так? — Простите мне его как шалость И тихо молвите: чудак!..Этот безыскусственный рассказ насквозь трагичен. Так же, как трагична жизнь, и любовь, и война, как трагичны одиночество, смерть.
Чем безыскусственней, тем и трагичней.
А в стихотворении «Валерик» это качество рассказа — абсолютно. По искренности, естественности, точности, правдивости, свободе выражения, по переливам тона в голосе рассказчика и общей их гармонической полноте.
За полтора с лишним века стихотворение ни на йоту не устарело.
Тот же дух высокой простоты, истинной грусти, глубокого чувства и мысли.
Виссарион Белинский сразу же по прочтении этого произведения в 1843 году отнес «Валерик» к «замечательнейшим» созданиям Лермонтова, и это совершенно справедливо. «…оно отличается этою стальною прозаичностью выражения, которая составляет отличительный характер поэзии Лермонтова и которой причина заключается в его мощной способности смотреть прямыми глазами на всякую истину, на всякое чувство, в его отвращении приукрашивать их».
Петр Бицилли отмечал, что «если Лермонтов явился у нас создателем новой поэзии, то это потому, что он принес с собою новое мироощущение, какой-то новый внутренний опыт, как-то по-своему разрешил трагедию жизни».
В чем же была эта новизна? Только ли в психологической глубине образов, в пристальности взора, видящего суть происходящего?…
Сергей Андреевский точно заметил, что в Лермонтове жили одновременно бессмертный и смертный человек, — это и «обусловило весь драматизм, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзии»: