Шрифт:
— Вот уж исповедник под стать кающемуся! — произнес чей-то ироничный голос.
Со времен публикации «Тайной истории берлинского двора» Мирабо и Талейран больше не разговаривали; нежданный визит должен был ознаменовать собой их примирение.
Мирабо попросил коллегу по Собранию и сообщника в национализации церковного имущества об одной услуге: после его смерти зачитать с трибуны речь, которую он написал, чтобы добиться включения в новый закон о наследстве положения о равном разделе имущества; это стало бы посмертным реваншем над главой семьи. Ведь Друг людей обездолил старшего сына в пользу младшего.
— Будет забавно слышать, — сказал он гостю, — как против этого закона выступает человек, которого больше нет и который только что составил собственное завещание.
Разговор двух депутатов продолжался более полутора часов. Мирабо был более озабочен возможностью союза Франции и Англии, чем спасением души, которой требовалось покаяние.
Под конец дня Талейран вышел из комнаты, держа в руке листки с речью; если он и был растроган, то умело это скрывал.
Людям, донимавшим его расспросами, он презрительно бросил:
— Он сделал драму из своей смерти.
Как будто в этом была необходимость!!!
Когда епископ-ренегат ушел, Мирабо учтиво сказал:
— Говорят, что больным вредны разговоры, но только не этот; как было бы чудесно жить в окружении друзей, в нем и умирать-то приятно.
К ночи вернулась тоска; около восьми часов вечера послышался выстрел из пушки.
— Что, Ахилла уже хоронят? — спросил Мирабо.
Эту фразу тотчас передали Робеспьеру; тот ответил не без удовлетворения:
— Если Ахилл мертв, Трою не возьмут.
В тот вечер, который окажется последним, Мирабо много говорил; по меньшей мере, до нас дошло множество его высказываний, вписывающихся в его доктрину.
— Этот Питт, — говорил он, вспоминая о разговоре с Талейраном, — министр приготовлений; он управляет угрозами, а не делами; если бы я пожил подольше, то, наверное, доставил бы ему массу неприятностей.
Затем, вспомнив о буйствах своей юности, он сказал такую фразу, напоминающую его жалобу Ламарку:
— Мой дорогой Кабанис, если бы я пришел в Революцию с такой же репутацией, как у Мальзерба! Какую судьбу я готовил своей стране! Какую славу связывал со своим именем!
Все его мучения и тревоги полностью отразились в одной фразе, возможно, дословно неточной, но до сих пор волнующей своей патетикой:
— Я уношу в своем сердце траур по монархии, обломки которой станут добычей мятежников.
Ночь обещала быть тяжелой; моменты совершенно ясного сознания сменялись длинными периодами бреда.
Около четырех часов утра Мирабо настойчиво попросил позвать Этьена де Кона. Верный секретарь был хранителем опасных откровений. Кабанис постучался к молодому человеку, жившему в том же доме; он услышал сильный шум, но не получил ответа; тогда врач вошел в комнату.
Этьен де Кон лежал на полу весь в крови; на его шее и груди было пять ножевых ран.
Подробности этой трагедии так до конца и не прояснились. Известно лишь, что прежде чем пойти спать, молодой секретарь в последний раз поговорил с хозяином, которого почитал; сквозь дверь было слышно, как Этьен де Кон сказал Мирабо: «Да, на жизнь и на смерть». Потом, с блуждающим взглядом, пошел к себе и заперся в своей комнате, и вот теперь его нашли зарезавшимся.
Ходило много версий: утверждали, что Кон решил, будто ему хотят сообщить о кончине Мирабо, и с отчаяния попытался покончить с собой.
Менее благопристойную версию запустили Ламеты. В бреду Кон якобы произнес слово «яд»; главари Триумвирата не побоялись заявить, что молодому секретарю было поручено налить своему хозяину какой-то роковой напиток, а потом страх перед разоблачением заставил его совершить безумный поступок.
Кабанис счел своим долгом скрыть происшествие от Мирабо; тот вновь впал в почти полную атонию, которую нарушали только его стоны.
Еще до рассвета Ламарк вернулся к одру своего друга.
Заря просачивалась сквозь жалюзи; снова обретя ясность ума, Мирабо велел раскрыть окна, потом сказал Кабанису:
— Друг мой, я сегодня умру; когда ты дошел до такого, остается только одно: окутать себя духами, увенчать цветами и опьянить музыкой, чтобы с приятностью погрузиться в вечный сон.
Ламарк как очевидец решительно опровергал эти низменно эпикурейские речи, возможно, произнесенные за несколько дней до того. В самом деле, похоже, что рассказ о последних минутах содержится в нескольких словах, более простых и человечных.