Шрифт:
Я заговорил с ним по-французски.
— Простите пожалуйста, что помешал, — сказал я, — но вы случайно не родственник Конраду Мюзичу из Дунахарасти?
Он прищурился, с подозрением глядя на меня, соломинка выпала, удачно угодив в стакан.
— А вам зачем?
— Я подумал, что мы, возможно, родственники. Меня зовут Эдмон Мюзич, правда, теперь я Мюзик. Родился я во Франции, но мои родители приехали из Венгрии, из города, который называется Дунахарасти.
Выражение смертельного страха исказило его лицо. Он привстал, потом тяжело опустился на стул.
— Эдмон? О, боже, боже мой! Я знал! Разве я не говорил всегда? Я знал это!
Он уронил голову на руки, его плечи затряслись — он рыдал.
Значит, я его нашел! Я огляделся по сторонам с некоторым смущением, но никто не обращал на нас особого внимания. Подобные сцены — обычное дело в Израиле. Я сел напротив него.
— Все хорошо, отец. Все хорошо.
Но так ли уж хорошо все было? Эта ходульная сцена узнавания словно сошла со страниц какого-то чувствительного романа. Однако что же мне делать с этой рыдающей развалиной, сидящей передо мной? Больно и стыдно так говорить, но если я в тот момент и испытывал какое-то чувство к отцу, то это было легкое отвращение.
Он поднял голову.
— Я не мог приехать за тобой. Там повсюду были шпионы. Это не моя вина. — Его тон стал обвиняющим. — Чего ты от меня хотел? Чего? Чтобы я попал в лапы гестапо? Это никого бы не спасло. Что я мог сделать?
— Я понимаю. Конечно, понимаю. Тебе не нужно оправдываться. Незачем, правда. — Я положил ладонь на его руку, утешая.
— Оправдываться? Кто оправдывается? — Он рывком высвободился. — Это все ее вина. Если бы она не сбежала в Париж как шлюха, потакающая своему пороку, мы все были бы вместе, в безопасности. Но нет, она сбежала, отказалась от своего ребенка, от своего мужа, забыла свой священный долг. Вот и получила что заслужила! — Отец снова уронил голову на руки, и его плечи затряслись.
Я вгляделся и увидел человека, который пытается увернуться, словно боится, как бы в него не бросили камень.
Когда он поднял голову, глаза его были сухие.
— Я ведь зарегистрировал ее смерть в Яд Вашем [114] , — деловито сообщил он. — Заполнил анкету. Это все, что я мог сделать для нее, шлюхи.
— Она была моя мать!
— У тебя теперь есть гораздо лучшая мать.
Хоть убейте, но я подумал, что он имеет в виду нашу святую матерь Церковь.
114
Яд Вашем — музей Катастрофы в Иерусалиме.
— Возможно, — кивнул я, — но почему ты даже не пытался искать меня после войны?
— Ты не знаешь, что тогда творилось. Все было вверх дном, суматоха, полный хаос. Все друг друга искали. Это было невозможно. — Он взглянул на часы. — У тебя теперь есть брат и еще сестра.
Тут я понял. Отец снова женился.
— Мне пора, — сказал он. — Скоро начнется суббота. Приходи к обеду, познакомишься с твоей новой семьей. — Он вынул клочок бумаги из бумажника, разбухшего от таких же листочков, и написал свой адрес. — Прямо отсюда пятый номер автобуса. — Он кивнул на автобусную остановку. — Спроси водителя, где тебе выходить. Нам нужно о многом поговорить. — Он поднялся. — Сегодня для меня, — произнес он уныло, — самый счастливый день, день, как говорит ребе Нахман, который надо поминать в молитвах. Надеюсь, для тебя тоже. В шесть тридцать. — Он замолчал, бросив взгляд на мои шорты и панаму. — Оденься. Это шабат.
И, неуклюже двигаясь, этот клоун, этот еврейский Оливер Харди [115] быстро исчез в толпе.
Что заставило меня пойти? Какой-то бес упрямства, не иначе. Найдя отца, я желал только одного — потерять его снова. Лучше образ отца, живущий в памяти, приглаженный, с наведенным глянцем, отретушированный мягким светом ностальгии, чем тот живой человек, только что сидевший передо мной, несчастный, жалеющий только себя, непрощающий, ожесточившийся и еще бог знает какой! И все же я пошел.
115
Харди Оливер Норвел (1892–1957) — американский комический киноактер.
По адресу, который дал мне отец, я нашел четырехэтажный бетонный многоквартирный дом, присевший на четыре бетонных столба, безобразной архитектуры в окружении других, точно таких же. Я поехал на такси, а не на автобусе, и правильно сделал, иначе никогда не нашел бы его дом. Я огляделся вокруг. В наступающей темноте не было и намека на то, что неподалеку катит свои волны Средиземное море, — ни звука, ни вида, ничего, чтобы я понимал, где нахожусь, — только вездесущий песок, который просачивается сквозь щели в тротуаре и скапливается по краям дороги.
Слабый свет, освещавший лестницу, пока я поднимался на третий этаж, погас, как только я остановился перед дверью квартиры. Изнутри доносилась перепалка. Я слышал пронзительный женский голос, потом что-то гортанно забормотал мужчина. Я постучал. Сразу наступила тишина. Я снова постучал. Дверь открылась, меня неожиданно ослепил яркий свет. Передо мной стояла маленькая девочка лет шести или, может, семи: ее лицо было хорошенько вымыто по случаю субботы, она слегка косила, и когда улыбнулась, оказалось, что у нее не хватает нескольких зубов. Она явно отрепетировала то, что собиралась сказать, начала с восторгом и кончила потрясением.