Шрифт:
– Шутки в сторону. Там будут курить. А при тебе – нельзя.
– Можно. Кури. Я потерплю.
– Вот за это «потерплю» вас и били в Гражданскую!
Словили меня на Таганке. В театре. (Кружевной воротничок, брошь у горла, узел на затылке; театр, он у каждого – театр!) Сказали, что типаж. Что надо приехать поздним вечером куда-то на окраину во Дворец культуры им. Большого Революционера. Съемка ночная. Сам тоже будет. Ради Него и согласилась. Поехала.
Ядреный мороз слезил глаза. Угрюмые люди растаптывали холодеющие ноги перед входом в Большого Революционера – курили. Разговаривали по-ночному вполголоса. Ждали Мастера. Костюмеры нарядили меня в нитяные чулки, войлочные чуньки и шубейку времен военного коммунизма. Черный мой берет одобрили, теплый шарф отняли.
Сам приехал с первыми звездами. Грозный, тучный, уставший. Прошел вдоль новобранцев, свинцово оглядывая и оценивая. Отобрал десятка полтора – и меня! и меня! – незатейливым методом тыка: эту, эту, того и вон того. Мою соседку в строю велел «социально понизить» – девушку увели на переодевание. Ближе к полуночи нас попросили разъехаться по домам, с тем чтобы завтра, в 10 вечера, – внимание, товарищи, будьте любезны, прибывайте сюда же. Без опозданий. На съемки. Взять термос.
Мастер снимал «Хрусталева». Январская Москва девяностых остывала по ночам до запредельного градуса пятидесятых. А я ведь такой Москвы и не видела до того…
– Опять?! С ума сошла! Ради чего? Полсекунды на заднем плане в уличной толпе!
– Не. Толпа ночью – это вряд ли. Потом, мне уж и шубейку выдали. Лар, я поеду.
– Ты простудишься.
– Авось…
– Тебя изнасилуют по дороге домой.
– На морозе?
– Грета Гарбо хренова! Вот тебе термос и булка хлеба. Погоди, колбасы нарежу.
– Буханка.
– Чего?
– Буханка хлеба! Вы, московские, такие смешные…
– Пойдешь на съемки в синяках!
– Солнце русского кино…
– Ляжет, так и не сев!
…До двух ночи я боялась за пудру. Входить в мировой кинематограф с блестящим носом – моветон! Пудрилась каждые двадцать минут. Изредка в наш колченогий автобус, набитый массовкой, заглядывал паренек-тулуп-ушанка и выдергивал на мороз счастливчиков. Орали кошки в брезентовом мешке. («Кошку – на площадку! Где кошка, я спрашиваю?…») Трещал ящичный костерок за унылым забором. Социально пониженную товарку мою уже увели на эшафот искусства. Щуплый дядя из автобусного братства ястребино поглядывал на меня – не иначе в целях изнасиловать. Чтоб согреться. Ждать своего часа становилось все скучнее.
А между тем там, за окном, что-то происходило. Бродили люди. Светили лампы. Змеились провода. Сипели мегафоны. Кричал Герман. Особенно запомнился его монолог: «Почему в то время, когда все должны делать так, как это надо, никто ничего не делает именно так, как надо!!!» – и это вместо краткого и доходчивого сообщения из крепко прилаженных друг к другу слов на «е» и «х». Нет, в нас, питерских, все же есть нечто эдакое…
Года за полтора до того, летом, я сидела на скамеечке в желтом питерском дворе-колодце. Краснели заоконные герани, над черной водой Мойки жужжали мухи. Прохладная питерская сиеста. Бесцельный полдень душевного покоя.
– Девушка, вы тоже к Алексею Юрьевичу?
– К кому?
– В этом доме живет Герман, – человек, торопливо вышедший из парадной (хорошо-хорошо – из подъезда!), так же быстро уходит и из нашего рассказа.
О, великая сила повтора! Чугунная смысловая тяжесть дежавю! Формообразующее значение репризы! Ну как можно было упустить подобный шанс? Еще раз пересечься с Германом! Вот я и не упустила. Поэтому, когда мне, наконец, часа в три ночи скомандовали «Давай!», я выскочила на затекших ногах – давать. В хорошем смысле.
Однако дело не заладилось. Моя дорога в большое кино стала вилять на первых же метрах. Что-то там все время гасло, кто-то там все время путался… Суровый викинг в валенках, строго цыкнув, отправил меня с каким-то реквизитом к черной «маруське», из «маруськи» я поволокла сообщение о чем-то важном в «центр», в «центре» мне сказали держаться во-о-он того мужика с камерой, мужик велел по прибытии обеспечить его горячим – и я помчалась обратно в автобус за термосом, а уж как вернулась, то узнала, что мужик мною доволен, и вообще таку гарну дывчину грех отпускать на волю, когда она так ладно приноровилась уже к кинопроцессу.
– Ну что, – сказал камерный мужик, – оставайся. Будешь на подхвате. Я смотрю, ты – молоток. Шустрая.
– То есть как «оставайся»? Я ж из массовки! У меня завтра поезд в Питер!
– Тю! В Питер… В Питер, знаешь, мы еще не скоро. А шо тебе в этом Питере?
– Так я там живу!
– Ну и живи. Потом. Когда доснимем – тогда и живи.
Ясная простота его предложения гипнотизировала. По всему выходило, что принимал он меня за подай-принеси-сбегай, а вовсе не за актрису, готовую служить искусству, не щадя, можно сказать, живота. Вот такая получалась ерунда на морозе.