Шрифт:
— Послушай, Аника, ты не посоветуешь, где достать еще одну телегу?
Каждый вечер ему не хватает телег, и каждый вечер он без конца перелистывает свои бумаги. Якоб как-то помог ему найти одну повозку, и с тех пор Прикоки здоровается с ним за руку. Хороший человек и во многом помог ему. Взять хотя бы эту сторожку. Приходит он как-то вечером и говорит: «Чего ты, Якоб, будешь всю зиму лежать на печке да слушать бабьи россказни, если можешь подзаработать трудодни?» И это точно — снег, метель на улице, а ты сидишь в тепле, и за сутки полтрудодня получаешь.
Поздней ночью, когда в землянке кончается хворост, когда уснула вся деревня и больше ему некуда идти, когда утихает метель на улице, тогда только начинает Якоб укладываться спать. Стелет старые мешки на низенькую кровать, которую сколотил сам, укрывается кожухом и засыпает.
Через некоторое время разбудил холод. В землянке темно, и снова метель завывает у порога. Якоб быстро поднялся, ощупью подобрал свалившийся на пол кожух. И хотя понятия не имел, сколько спал, решил больше не ложиться. Хотел было умыться, но вода замерзла в ведре. Ни воды, ни хворосту, и он даже не знает, сколько времени осталось еще до утра.
— Вот чертова зима!
Надел кожух, вышел. Ни земли, ни неба, ни луны, ни звезд. Только снег да снег, и чего только не вытворяет ветер с этим снегом! То сложит в сугробы, то начнет вздымать его столбами вверх, то гонит понизу маленькими волнами, и кажется, будто бежит отара серых овечек.
— Да, это зима…
Утопая в сугробах, обходит скирды нечищенной кукурузы, разгребает снег под маленьким навесом между ними, достает оттуда хворостины и, разламывая, складывает их. Трудная работа при таком собачьем холоде. Якоб вспоминает вчерашний вечер, уютную трескотню печки, вспоминает все дороги, по которым мысленно блуждал… Думает о том, что все те, которых он видел вчера, спят теперь в теплых домах, и сердито сплевывает — что за глупости! Сидит, как мальчишка, возле печки, мечтая черт знает о чем!
Мерзлый хворост ломается с трудом, а метель все сыплет снизу и сверху, так что он уже не чувствует рук до самых локтей.
Пощупал, все ли пуговицы на кожухе застегнуты, и. вдруг — верхней пуговицы, которую совсем недавно пришивала Артина, уже нет на месте. «И как это она их пришивает, что на второй день ходишь без пуговиц!» Потом вспомнил, что его жена, кроме того, что не умеет пришивать пуговицы, всегда забывает поить скотину и, когда несет солому в дом, оставляет след от скирды до самого порога, так что недели через две им уж нечем топить будет.
«Только и умеет, что выдумывать всякую чепуху… Ничего, приеду научу, как пришивать пуговицы…»
Потом, растапливая печку, подумал, что все женщины таковы. Будто эта Профира лучше ее? Чего она, скажите на милость, не выходит замуж? Был бы хозяин в доме, а то растет этот парень, и некому будет научить его обуть сапоги как следует, некому будет крышу перекрыть, — как начинается дождик, бежит с посудой на чердак.
— Известное дело — бабы! Капризы да болтовня… Иногда еще поют…
С горем пополам растопил печку, но та вдруг почему-то стала гнать дым в землянку. Якоб закашлялся, заслезились глаза, и в темноте уже не мог найти ни дверей, ни печки.
— Сразу видно, Прикоки мастерил. У него в доме печка горит со звоном, а тут задыхаешься от дыма… Ему-то что? Бригадир — трудодни идут, а он сидит и все ищет повозки в этих несчастных бумагах…
И вообще этот Прикоки, хоть и доводится ему кумом, никогда ни в чем не помог, еще посылает туда, куда другие отказываются идти… Только круглый дурак мог согласиться зимовать один-одинешенек в этой пустыне, мерзнуть и голодать из-за какого-то полтрудодня. Черт знает, дадут ли за него что и когда дадут!
Казалось, что прошли уже две ночи подряд с тех пор, как проснулся, а на улице все не светало. За это время Якоб успел перессориться со всем селом. Вернул все долги, потребовал себе то, что одалживал, и кончилось тем, что подал в правление заявление — дескать, уходит со своего поста. К Прикоки даже не зашел. Вызовет его сам председатель и сообщит, в чем дело.
Покончив с этим, он стал заниматься хозяйством, так как ухаживать за ним было некому, а он замерз и проголодался.
К обеду то ли ветер подул с другой стороны, то ли печка нагрелась, но снова хворост затрещал. В землянке тепло, вьюга утихла, греясь у порога, и на печке закипел горшок с фасолью.
В конце концов обиды стали забываться, и одинокого сторожа опять стала манить растопленная печка, чтобы заставить его размечтаться. Это детское раздолье взрослому человеку как будто и ни к чему, однако делать больше нечего, и он сдается. Снова напихивает в печку хворост, садится на низенькую скамеечку, и, когда пламя начинает быстро пробиваться сквозь надломленные ветки и трещит печка вовсю, на давно не бритом его лице появляется виноватая улыбка.
— Ну таков уж человек! Иногда рассердится, потом отойдет. На то мы и люди…