Шрифт:
Но Гедалья не слушал ее и сидел до самого утра. Оттого утром у него был такой болезненный вид, и острый нос под золотыми очками был бледен, как у мертвеца.
Однажды днем, незадолго до Пурима, вошел он сильно осунувшийся в комнату Миреле, остановился возле ее кровати лицом к окну и стал рассеянно перебирать безделушки на обтянутом кисеей туалетном столике.
Помолчав немного, он принялся жаловаться на Гитл и кассира:
— Все время просил я их в письмах: ради Бога, не трогайте только пять тысяч Миреле… так просил, так заклинал…
Но едва она повернула к нему голову и хотела о чем-то спросить, неотвязная Гитл стала звать его из столовой:
— Гедалья, поди-ка сюда… Гедалья, я тебе что-то сказать хочу…
Этот спокойный, упрямо зовущий голос мог довести человека до сумасшествия; недовольный и слегка раздраженный вышел реб Гедалья из комнаты, обещая Миреле, которая с утра лежала с головной болью и повышенной температурой:
— Я к тебе еще зайду… так через полчасика…
Дома все ждали нового удара; служанку нарочно услали куда-то на несколько часов. Подавленно-тревожная суматоха чувствовалась повсюду; торопливо и испуганно перетаскивали куда-то серебро, благоприобретенное и наследственное, хранившееся в старинном стеклянном шкафчике в гостиной. И реб Гедалья, наконец, разрешил упрямой Гитл съездить к брату деда, живущему в отдаленном городке. Часто в комнату Миреле доносился более громкий, чем обыкновенно, голос Гедальи, выведенного из терпения настойчивостью жены:
— Ну, ну… что ты горячишься? Поедешь, поедешь… Кашперовский приказчик поедет с тобою…
Но ее, Миреле, не трогало то, что происходило дома.
Снова забылась она лихорадочным сном, и снилось ей, что уже поздний вечер; в столовой Липкис рассказывает раввинше Либке, что он три недели подряд болел тифом и теперь пришел в гости не к Миреле, а к ней — Либке; а возле ее кровати стоит, в уныло-почтительной позе, бывший жених ее, Вова Бурнес, глядит не на нее, а в землю, и оправдывается: «Не сердитесь на меня за мой приход… Простите мне… У меня на днях свадьба с той девушкой-брюнеткой, и я пришел так, попросту…»
Когда она очнулась от тревожного сна, окна были словно облеплены густой чернотой. Смутное влияние поздней ночи носилось над лампой, горевшей в дальнем углу; в пустом, словно вымершем доме, казалось, не было ни души. Только спустя некоторое время услышала она, как в отдаленную переднюю, сломя голову, вбежал кто-то с улицы и потом так же стремительно метнулся обратно, хлопая дверьми и крича впопыхах:
— Платок… Гитл забыла взять с собою теплый платок…
По-видимому, все сейчас провожали Гитл к ее дяде, живущему в отдаленном городке, и, столпившись, глядели при свете вынесенной из дому лампы, как Гитл садится в собственные сани с приказчиком из кашперовского леса.
Миреле вспомнила: дома, кажется, что-то произошло. Но не хочется думать о том, что будет с нею завтра… А утром… утром как будто сидел здесь кто-то и рассказывал: «У Вовы Бурнеса скоро свадьба с той девицей-брюнеткой… Нанятые стряпухи уже толкут, кажется, миндаль и корицу, а сейчас после свадьбы молодая парочка укатит, говорят, за границу…»
— За границу?
Она лежала в кровати, и у нее были большие тоскливые глаза, словно стояла перед ней далекая темная ночь и прорезывающий ее длинный курьерский поезд, мчащий молодую чету туда, к границе. Глядя в упор на горящую лампу, она думала: «Хорошо, вероятно, так мчаться вдвоем за границу в ночной тьме… Но для нее, Миреле, это теперь недоступно; да и не в этом суть… Ей об этом теперь и думать нечего… Плохо ей, и эти пять тысяч ее… И вся ее будущая жизнь… ах! Лучше всего свернуться клубком и спать, спать…»
Сколько времени проспала она так?
Там, в столовой, изредка затихали одинокие шаги реб Гедальи, нервно расхаживавшего ночь напролет взад и вперед по комнате. Он один выпил почти весь чай из неостывшего еще самовара и почему-то пытался несколько раз приотворить дверь ее комнаты. А она все еще витала в каком-то темном фантастически-дремотном мире, забыв о будничных горестях. И лишь на рассвете, лежа в кровати, вздрогнула, увидя, что узкие, чуть голубеющие, полоски ночи мерцают сквозь щели ставень, а возле нее на кровати сидит реб Гедалья и оправдывается: «Я тебя разбудил… Я не мог удержаться, чтоб не разбудить тебя…»
Так скверно было у него на душе, и не знал он, как сказать правду Миреле, и оттого долго сидел на кровати и все бранил Гитл и кассира:
— Ведь просил же, твердил же я им; не хочу ехать за границу… Мне нельзя было выезжать из дому…
Вдруг Миреле повернула к нему голову и прямо спросила:
— Папа, сколько у тебя осталось денег?
И увидела тотчас, как реб Гедалья поднял кверху плечи, странно согнулся, словно ребенок, ожидающий удара, и развел руками:
— Ничего… Ни гроша…
— Ничего?
Бог весть почему переспросила она его, и Бог весть почему так сильно забилось у нее сердце. Сначала она силилась что-то понять и не могла, а потом уже ей ничего не хотелось, и она лишь смотрела на него неподвижными, слегка удивленными глазами, не понимая, зачем он все еще сидит на кровати возле нее.
Ведь ей уже не о чем его спрашивать… Она знает теперь все. Жутко было остановиться на чем-нибудь мыслью, и так страшно хотелось снова уснуть… Как только реб Гедалья ушел, она повернулась лицом к стенке, глубже зарылась в подушку головой, не открывая глаз, крепче прижала к груди сплетенные руки и постаралась вызвать в памяти образ Натана Геллера…